Сам Кампаниле никогда не отказывался от такого родства, впрочем, считая его простой случайностью. Дело в том, что абсурдистские мотивы, пронизывающие его творчество, идут не от идеологической установки писателя, не от внутренней его убежденности в изначальной нелепости бытия, алогичности и бесцельности человеческого существования, принципиальной непознаваемости причинно-следственных связей в мире природы и человеческих отношений, а скорее от обостренного, изощренного до чувственности внимания к слову как строительному материалу для конструирования параллельных миров. Выражаясь научным языком, его близость к абсурдизму — явление типологическое, а не генетическое.
Есть много внешних признаков и приемов, которые роднят Кампаниле с абсурдизмом. Как уже говорилось, он очень любит играть со словом, именем предмета и человека, утверждая его самоценность, превращая такую игру в самоцель, нередко делая ее основой сюжета или сюжетного хода. Писатель любит возвращать слову или словесному выражению его первоначальный смысл, сталкивать разные значения слова, вызывая забавные недоразумения как между персонажами, так и в восприятии читателей. Нельзя назвать реалистичными и его сюжеты и приемы их развития, действия персонажей далеко не всегда подчиняются логике и здравому смыслу. Часто мотивацию поступков его героев иначе как идиотской не назовешь.
Предлагаемые в настоящем издании два романа Кампаниле дают достаточно полное представление о его творческой манере, хорошо поддаются литературоведческому анализу, но ничего не говорят о личности самого писателя. Или почти ничего. Но одно качество Кампаниле-человека проступает на страницах этих двух совершенно сумасбродных книг. Как бы ни смеялся Кампаниле над литературными штампами, с каким бы самозабвенным ерничеством ни предавался языковым играм, к каким бы нелепым сюжетным ходам ни прибегал с полным пренебрежением к логике реальной жизни, под шумным нагромождением абсурда и хохота всегда можно услышать, вернее — почувствовать тоскливую ноту грусти о трагическом бытии человека. Иногда эта нота вырывается наружу — затихает фантасмагория приключений, сюжетных или словесных, и писатель дает выход лирико-ностальгическому отступлению о чем-то утраченном навсегда, что было родным и знакомым с детства, но ушло безвозвратно. Тогда от книги веет потусторонним кромешным холодом — и куда девались смешные словесные выверты всего лишь страницей назад? У Кампаниле — все как в жизни: трагедия и смерть соседствуют с безудержным весельем, но трагический фон у него не забывается никогда, смерть — главная составляющая любого земного абсурда, смерть перечеркивает все, и как ни пытается Кампаниле смеяться и над ней, у него это получается мрачновато (достаточно прочесть страницы, посвященные жутковатой иерархии покойников — от Дорогих Усопших до Давно Оставивших Этот Мир).
Как ни парадоксально, именно эта фоновая трагическая нота согревает в целом искусственные миры Акилле Кампаниле, в которых человеческой логике, казалось бы, мало места, и делает их неожиданно живыми и близкими нам, обыкновенным читателям. К героям его книг начинаешь относиться как к давним знакомым, сопереживать им, сердиться на их глупость, сокрушаться о неудачах. Может быть, эта вполне традиционная трактовка персонажей (а на самом деле — высшее мастерство писателя, вдыхающего живую душу в литературные создания) и показалась старомодной Умберто Эко?
Кампаниле писал эти два романа уже после прихода к власти в Италии фашистов. В тексте романов мы не найдем ни малейшего намека на политические реалии того времени. Диктаторские режимы не любят, когда их не прославляет литература. Кампаниле этого не делал никогда, и вероятно, его спасло как раз то обстоятельство, что его творчество принадлежало к низкому, презренному жанру. Он смеется как-то абстрактно, над своими собственными сумасбродствами, хотя даже тут можно бы усмотреть тонкий умысел. Абсурдностью отличается большинство диктаторских режимов (хотя это заметно при взгляде со стороны или ретроспективно), поэтому писание абсурдистских романов при абсурдистских режимах можно было бы счесть некоей алгебраически зашифрованной сатирой, но до таких высот анализа в своей маниакальной подозрительности поднималось только сталинское политическое литературоведение, которое на всякий случай, не вполне осознанно, подвигло власть на уничтожение русского абсурдиста Хармса примерно в те же годы. В фашистской Италии абсурдизм сходил с рук — видимо потому, что его считали безвредным фиглярством, не более.
Нам не хотелось бы говорить о других произведениях Кампаниле в отсутствие их материальных воплощений на русском языке (на котором до сих пор, если не считать комедий, выходило лишь несколько рассказов в сборниках). Творчество Кампаниле только начинает свое движение к русскоязычному читателю, которому, надеемся, предстоит совершить еще немало увлекательных путешествий по его фантасмагорическим мирам, согретым грустным юмором абсурда.
Владимир Ковалев
ЕСЛИ ЛУНА ПРИНЕСЕТ МНЕ УДАЧУ
Эта книга посвящается памяти моей матери
Клотильде Фьоре Кампаниле
и моего брата Исидоро Кампаниле,
подпоручика артиллерии
I
Очень жаль, что представление «Восход солнца» начинается рано утром. Потому что никто на него не ходит. С другой стороны, как же можно вставать так рано? Если бы его давали после полудня или, что еще лучше, вечером, — тогда было бы совсем другое дело. Но при настоящем положении вещей зрителей в зале не бывает, и спектакль пропадает зазря. Если бы какой‑нибудь гениальный импресарио ввел на него моду, мы бы видели, как хорошо одетая толпа направляется ранним утром в открытое поле, чтобы занять лучшие места; в этом случае мы бы даже платили за билет, чтобы присутствовать при восходе солнца, и брали бы напрокат бинокли. Но пока что на этом представлении присутствует лишь какой‑нибудь редкий чудак, который даже не удостаивает его ни единым взглядом, предпочитая заниматься картошкой или помидорами.
И не только люди не проявляют интереса к этому спектаклю — особенно после того, как диких солнцепоклонников обратили в истинную веру, — но даже звери. Кое‑кто думает, что петух приветствует восход солнца. Это заблуждение. Петух поет в глубине ночи по своим причинам; либо, если он думает, что приветствует восход солнца, значит, петух этот не имеет ни малейшего представления о времени, когда солнце восходит. Другие животные в этот час спят, или, если уже проснулись, щиплют траву, либо носятся по лугам, охотятся, совершают туалет, и наплевать им на восход солнца.
Что уж говорить о рыбах, которые по привычке спокойно сидят себе под водой. Этих даже пушками не прошибешь; мир будет гибнуть — не выглянут полюбопытствовать, что там происходит. Их только сетями и вытащишь.
Можно подумать, что единственные зрители этого спектакля — птицы со своим пением, но и это совершенно не так. Птицы поют в любое время и совсем не интересуются восходом солнца.
(Но какие же глупые эти птицы! Они только и делают что поют. Просыпаются утром, и первое, что им приходит в голову — запеть. На закате они все еще летают вокруг старых башен и поют. А есть и такие, которые не спят вообще, а сидят всю ночь на деревьях и поют, даже если их никто не слушает. Какая-нибудь всю ночь поет одну и ту же песню, а какая‑нибудь другая, поганка, сидит в ста метрах и эту песню повторяет. Посади их в клетку — а они поют, висит ли клетка за окном или стоит в доме; летают в небе и поют; когда им есть хочется — поют, и когда поели — поют. Заставить их замолчать нет никакой мочи. Даже ружье не помогает.)
И вот так это солнце, несчастное, с незапамятных времен каждое утро бесполезно повторяет свой великолепный спектакль и никогда не получает всеобщих бурных оваций, кои непременно бы раздавались, если бы, как и полагается, холмы, террасы, морские берега, купола, бастионы и башни кишели зрителями. И все же оно не упускает ничего, что могло бы сделать это зрелище красивее. Оно высылает возвестить о своем приближении легкий ветерок, который еще затемно слегка шевелит листьями деревьев и рябит воды моря. Потом начинает излучать пепельный свет, матовый и таинственный, свет Чистилища — он быстро заполняет небо; это уже не ночь, но еще не день, время неясное и неспокойное, между жизнью и смертью, посылаемое для усиления эффекта от того, что последует дальше, когда, непосредственно после, небо становится ярко‑голубым и вогнутым, как небо над художественно выполненными рождественскими яслями. Это небо становится все более сферическим, просторным и легким, пока наконец солнце, закончившее подготовительные работы, не призовет к себе все свои силы и не начнет основную часть спектакля. Первым делом оно выставляет повозки облаков, груженные золотом и пурпуром, дует в свои кульки из серы и шафрана и обливает все тончайшей пылью; и одновременно щедро изливает краски — фиолетовую, сиреневую, синюю, оранжевую, зеленую, коричневую, — выбрасывает фонтаны искр и, держась пока что в тени, начинает метать светящиеся бомбы туда, где еще полчаса назад была ночь. Но и это еще не все: оно стоит одной ногой на пороге, готовое к появлению, но, прежде чем совершится торжественный выход, выдает грандиозный залп: зажигает последнюю гирлянду, пускает огненные ракеты и светящиеся снопы и, когда все готово взорваться, трещит и головокружительно вертится — вот оно, героический матадор, подает сигнал серебряным трубам, обнажает шпагу, раздирает горизонт и среди сполохов, сверкания и огненных змеек, наконец, появляется.