А потом машины вырвались на шоссе и получили возможность показать свою настоящую скорость. Следы боев, давних и недавних, напоминали о том, что дважды прошла по этим краям война. Там и тут по обочинам шоссе ржавели танки, наши легкие, средние, обращенные орудиями на восток, немецкие, еще не успевшие покрыться ржавчиной, с орудиями, повернутыми на запад. И хотя все они заросли бурьяном, опытному глазу нетрудно было понять, что те и другие нашли свой конец, отступая. Наши — четыре года назад, немецкие — сравнительно недавно. Но жизнь возвращалась уже и на поля. Даже те, что лежали вокруг деревень, от которых сохранились только печные трубы, уже зеленели яровыми всходами. Тут и там видели мы группы женщин, то поднимавших землю лопатами, то пахавших на коровах. Видели мы и то, что больно пронзало сердце: две-три женщины, запрягшись в ярмо, тащили плуги, а четвертая шла в борозде. Так пахали. Несколько таких картин встретили мы по дороге, и пожилой инвалид, которого регулировщица попросила довезти нас до города Борисова, скручивая цигарку, прокомментировал это зрелище:
— Баба, она нынче вся в ярме. Весь тыл войны на себе вытянула. Был бы я товарищем Сталиным, выстроил бы я всех, сколько их ни на есть, наших баб на Красной площади, поклонился бы им, нашим бабам, в ножки и сказал бы; спасибо вам, русские бабы, от партии, от Советской власти и от меня лично за то, что бремя войны на себе тащили, как сейчас вон плуги тащите. — Подумал, раскурил цигарку, выдул дым через опущенное стекло. — Святой народ эти наши бабы. Ох, святой народ. Таких великомучениц и страстотерпиц никакие попы не выдумывали…
Эта сентенция старого солдата запомнилась мне на всю дорогу. И когда мы проезжали города, даже Смоленск, который уже совсем оправился от войны, залечил свои раны, мне теперь особенно бросалось в глаза, что всюду, везде, и в городе и в деревне, работали преимущественно женщины; женщина-милиционер, женщина-вагоновожатый, женщина за шоферской баранкой, женщины в толпе смены, выплескивающейся из ворот какого-то завода. Нет, были, разумеется, и мужчины. Преимущественно старики и подростки. Но после слов старого солдата они как-то совсем потерялись в женской массе.
На последних отрезках Минского шоссе, ровного, гладкого, как рейхсавтобан, мне с особой отчетливостью вспомнилось почему-то, как почти четыре года назад мы с Петровичем на нашей покойной «пегашке», находящейся где-то на дне чужой реки, выезжали в первую нашу правдистскую командировку. Вспоминал суровую осажденную Москву, памятники, обложенные мешками с песком, бетонные огневые гнезда на перекрестках, баррикады. Бетонный прямоугольник «Правды», затемненный и настороженный. Мы едем на только что созданный фронт, в родное мое Верхневолжье. По Ленинградскому шоссе ехать нельзя. Оно перехвачено противником гдо-то недалеко от Химок. Приходится двигаться окружным путем, через Дмитров. И мысли свои, мысли того дня, помню: куда-то он приведет, этот наш путь? Может быть, в Германию, может быть, в Берлин, а может быть, оборвется скоро и окончится фанерным столбиком где-нибудь возле дорожной обочины. А потом вспоминается указатель, стоящий в центре Львова: "До Берлина 896 километров". И бодрая солдатская надпись, изображенная мелом на синей стрелке: "Ни фига, дойдем!"
Дошли. За одно почти непрерывное наступление с боями прошли эти 896 километров, да еще 130 за Берлин, да еще около 200 до Праги. Дошли и не очень устали. "Есть еще порох в пороховницах и не иссякла казачья сила".
Въезжаем во двор московского дома, где я живу, на улице Беговой, огромного дома, заселенного рабочими типографии и сотрудниками «Правды». Двор еще загроможден ржавыми тракторами — остатками баррикады, которая преграждала когда-то нашу улицу. Сманеврировав между ними, Петрович с шиком подводит машину к подъезду. Лифт, конечно, не работает. С солдатским мешком за плечами вбегаю на пятый этаж, звоню, от волнения позабыв, сколько кому в этой квартире, где живут три семьи, полагается давать звонков. Проскакиваю мимо удивленной соседки и с какой-то невольной боязливостью открываю дверь своей комнаты.
И тут повторяется с небольшими вариациями сцена, запечатленная Репиным в картине "Не ждали". Прежде чем даже сказать «здравствуйте», застываю в дверях. Мама, кормящая у стола внука, и сам этот ее внук, мой белокурый кудрявый сынишка, с удивлением смотрят на возникшую в дверях фигуру в военной шинели. Так же удивленно смотрит жена, склонившаяся над колыбелькой дочки, плетенной из ивового прута. Смотрит удивленно, и слезы заливают ее серые и такие дорогие мне глаза. Она растерянно произносит:
— Ты?.. Приехал?..
А в распахнутой двери расплывается круглая и красная, как луна в мглистую ветреную погоду, физиономия старшины Петровича. Он с удовлетворением выговаривает "немецкую фразу" собственной конструкции:
— Аллес нормалес…
Июль 1944 — май 1945, Первый Украинский фронт
Март 1971, Москва