— Пустое молвишь, Михайло.
— Не пустое, князь Василий. Сколько Ивашка Болотников вотчин и поместий пожег да служилого люда извел!
У Морткина дрогнули восковые веки. Спросил хрипло:
— Чего ж, по твоему разумению, делать, Михайло?
Михайло Сущев махнул прислуживавшему столовому холопу: «Выдь!». Подождал, пока холоп вышел.
— На фоминой неделе был я в Москве у тезки, боярина Михайлы Глебовича Салтыкова, и боярин Михайло мне говорил: смута на Руси великая, и оттого смута, что не люб стал Василий многим боярам и дворянам. Надо Ваську Шуйского с престола свести да королю Жигимонту челом бить, чтобы отпустил на царство королевича. Сядет королевич на московский престол, учинится на Руси тишина. Править будет королевич не самовластно, а как в Литве ведется — с совета бояр да служилых людей. Тогда и от мужиков и холопов безопасно будет. Встанут воровским делом гилью, паны пособят утихомирить. — Откинулся, глядел пытливо. — Как ты о том, Василий Федорович, мыслишь?
Морткин вздохнул, легонько кивнул головой. «Такие слова не при чужом с глазу-на глаз говорить».
Сущев, будто угадал хозяиновы Мысли. Повел бровью на Дедевшина. Сын боярский, точно не слышал разговора, тянул из чаши заморское вино.
— Ондрея, хозяин, не опасайся. Нашего сукна епанча.
Дедевшин поставил чашу, повторил за Сущевым:
— Не опасайся, князь Василий.
За столом сидели допоздна. Говорили о королевиче Владиславе. Успеть бы королевичу прежде других крест целовать. Сядет на московский престол, пожалует за верную службу кого поместьем, кого вотчиной.
5
Амбар попу Прокофию плотник Ондрошка ставил вместе с Михайлой Лисицей. За силу и проворство Михайло пришелся попу по нраву. Когда поставили амбар, Михайло остался жить у попа в задворных мужиках. Договорились так: жить Лисице у попа год и работу делать всякую, какую укажет хозяин. Как кончится срок, попу дать Лисице деньгами тридцать алтын и порты с рубахой. Кормиться с поповской поварни, как и другим задворным мужикам.
Как-то под воскресенье поп правил вечерню. Михайло, попарившись в бане, один валялся в черной избе. Влетела горничная девка, смешливо сверкнула белыми зубами: «Иди, Михайло, в горницу, хозяйка кличет».
Попадья сидела на лавке, волосы стянуты шелковой повязкой, тучна, лицо набеленое, будто собралась в гости. Спросила: смолол ли Михайло жито, что велел утром поп. Бросила на лавку подушку. «Голову от угара ломит». Потянула Михайлу за рукав. «Сядь». Пододвинулась, горячо дохнула в лицо. «Деточек у нас с хозяином трое, да еще хочу, поп же немочен».
Поп, отслужив вечерню, пересчитывать казны, как всегда, не стал, вернулся раньше. На лесенке в горницу нос к носу встретился с Михайлой. Поп затрясся, петушиным голосом выкрикнул:
— Пошто без времени в хоромах шатаешься?!
Лисица и бровью не повел:
— Не гневайся, хозяин, попадья пытала — ладом ли жито смолол.
Поп Прокофий с того вечера точно осатанел. От поповских прицеп Михайле не стало житья. Донимал поп и непомерной работой и поучениями. Урок задавал — не то одному управиться, на троих бы хватило. У Михайлы всякое дело под руками горело. Сделавши, только ухмылялся. Попадья Лисицу всячески ублажала. То пирога сунет, то пришлет с девкой скляницу вина. Поп только потряхивал рыжей гривкой. Пробовал было поучить попадью плеткой, да куда там! Кулаки у поповской женки оказались точно свинчатки. Оставив в руках у попадьи клок бороды, выскочил поп из горенки, кубарем скатился с лестницы. Учить попадью плеткой больше не пробовал. Рад был, что никто не видал поповского сраму. Прогнать Михайлу со двора не решался. (Прогони — ославит на весь город). Всю же злость вымещал на закладчиках. Рост за закладную рухлядь стал брать больше прежнего. Отсрочку давать вовсе перестал.
Как-то утром въехал на поповский двор верхоконный. Поп стоял на крыльце, щипал бороденку, смотрел, как дед Огофон задавал свиньям корму. В верхоконном узнал стрелецкого пятидесятника Порфирия Ногтева. Пятидесятник, не слезая с коня, кивнул попу:
— Велел воевода ради осадного времени взять с поповских дворов датошных мужиков для ратного дела. Тебе, поп Прокофий, указано по росписи дать одного мужика. — У попа от радости затряслись руки: «Избуду Михайлу со двора».
— Воевода велел, — быть по-воеводиному. — Крикнул: — Михалко!
Михайло вышел из конюшни, бросив лопату, подошел к крыльцу. Пятидесятник оглядел Лисицу, прищурил веселый глаз:
— Мужик дюжий, в датошные гож. — К попу: — Да дать тебе, поп, датошному твоему мужику топор, а корма давать во все дни по-прежнему, пока осадное время не перейдет.
У попа глаза полезли на лоб:
— Пошто мне мужика датошного кормить!
Ногтев усмехнулся в дремучие усы, дернул головой:
— То не мне, поп, говори — воеводе. — К Михайле: — Быть тебе под началом у боярского сына Добрыни Якушкина. Иди тотчас. Добрыня ратных мужиков, какие ему под начало отписаны, у Богословской башни смотрит.
Пятидесятник огрел коня плетью, вынесся в раскрытые ворота. Михайло, натянув озям, пошел.
Перед Богословской башней горой сложены каменные ядра… На ядрах и у стены сидели и толпились посадские мужики. В руках — у кого топор, у кого бердыш или рогатина. Михайло увидел плотника Ондрошку и Оверьяна Фролова. Оверьян сказал:
— Литовские люди в Порецкой волости деревни без малого все повыжгли. Мужики одни в лесу схоронились, другие пришли в осаду садиться. Мне воевода велел до времени лазутчить не ходить, а сидеть с другими мужиками в осаде.
Пришел боярский сын Добрыня Якушкин, быстроглазый старик с седой бородкой. Из подвернутого рукава кафтана торчит култышка (кисть отсекли в войну со шведами). Шел прихрамывая, бойко постукивая костылем. За Добрыней шли посадский староста и подьячий Гаврюшка Щенок. Якушкин остановился, поднял култышку:
— Все ли, что к башне приписаны, в естях?[19] — К подьячему: — Читай роспись!
Щенок развернул бумагу, кашлянул в кулак:
— …Башня круглая, Богословская. По городу, по стене, по Никольскую башню ведать Добрыне Григорию, сыну Якушкину да посадскому человеку Булгаку Дюкареву. К наряду и по городу по стене посадских людей и черных мужиков восемьдесят человек. — Щенок повел кривым носом:
— Олфимка портной! Есть ли?
— Есть!
— Ондрошка плотник?
— Есть!
Выходили наперед кузнецы, пирожники, шапочники, скорняки, портные и иного дела посадские люди. Становились в ряд. Якушкин оглядывал стенных мужиков с головы до пят. Выкликнули всех, кто был приписан к башне. Двое стрельцов притащили пищали-рушницы. Якушкин спросил:
— Есть ли мужики к огненному бою свычные?
Вышел Михайло и еще десяток посадских. Самопалов было восемь, на всех не хватило. Михайле досталась не пищаль — одно горе. Кольца переела ржавчина, железо от дерева отстало. Пришлось самому мастерить кольца и притягивать к колоде.
Ночью Михайло с Оверьяном и Ондрошка караулили стену у Богословской башни. Ночь была месячная. С Днепра тянуло сыростью. В лунном тумане чернел на той стороне зубчатый бор. У Пятницких ворот скрипели телеги. То, спасаясь от поляков, из поместий и деревень тянулись к Смоленску с женами и детьми уездные жители садиться в осаду. Караульные мужики сидели на колоде, поглядывали сквозь зубцы. Разговором отгоняли сон. Лисица вспоминал, как ставили стены.
— Когда башни клали, не думал, что доведется город от литвы оборонять.
Ондрошка зевнул, поднялся разминая ноги:
— Федор Савельич город крепко поставил, бог даст отсидимся. Смолянам с литвой биться в обычай. Исстари в Смоленске говорится: к кому богородица, а к нам литва.
Оверьян завозился, громыхнул бердышом:
— В Порецкой волости паны Шиман и Олександр Гонсевский двадцать деревень огнем выжгли. Бабу мою Катерину саблями посекли и в огонь кинули. — Со злостью: — Не одному ляху голову сниму!
Михайло вспомнил, что говорил в Москве мастер Конь, как поднимал мужиков на вора Димитрашку: «Руси под панами не бывать!».