Утром сторожа вытолкали Маврицу с Парашкой из подклети. Потом слышала Онтонида, как вопили под батогами веселые женки.
Ночью опять за стеной вздыхали и звенели железами мужики-сидельцы. В соломе возились и пищали крысы. Онтонида смотрела в темноту, шептала сухими губами:
— Только б не доведались мучители, что с Федюшей думала по закону христианскому мужней женой жить. Не доведались бы, господи! Возьмут Федюшу перед боярами на муки лютые. Маменька родная, пошто меня, горемышную, бесталанную, на свет родила!
Под утро видела в полузабытьи Федора и, не чувствуя боли в истерзанном теле, улыбалась.
В воскресенье вечером опять пришел Гаврюшка Щенок. За Щенком сторожа. Подьячий взял у сторожа Фролки огарок, поднес близко к Онтонидиному лицу.
— Отдышалась женка. Волоките в пытошную. — Онтониде: — Бояре-воеводы тебя в другой раз пытать указали, а станешь запираться — и в третий укажут.
Фролка топтался на месте, несмело сказал:
— А ладно ль женку в воскресенье пытать?
Гаврюшка шмыгнул носом, возившаяся в углу крыса метнулась в нору.
— Злочинцев и женок-убивиц указано и в воскресенье и во всякие праздники без милосердия пытать. Она для своего богопротивного дела дней не выбирала. — Помотал пальцем. — А тебе, псу, о том не судить, не то доведется батожья отведать.
Фролка заюлил, закланялся:
— Прости, Христа ради, Гаврило Семенович, по глупости молвил!
Сторожа подхватили Онтониду под руки, поволокли в пытошную избу.
13
Над купеческими хоромами с прапорцами и гульбищами,[15] над курными избами черных людей и стрельцов, над оврагами, где в прокопченных землянках ютились деловые мужики, низко тащились аспидные тучи…
В Городенском конце на пустыре, близко от скудельного двора, толкался народ. Посреди пустыря зияла яма, желтым горбом высилась накиданная земля. Двое стрельцов помахивали батогами, гнали прочь любопытных, покрикивали:
— Не лезь близко — землю осыпишь!
— Чего ревешь, женка! Ай кума она тебе?
В толпе скуластый мужик рассказывал:
— Копать тяжко было, сверху земля оттаяла, а под низом — чистый камень, руки поотбили, пока выкопали.
Подросток в длинном, не по плечу, озяме, должно быть, приехавший с отцом на торг из деревни, спросил:
— Пошто, дяденька, народ собрался? Праздник какой?
Скуластый повел на отрока сердитыми глазами:
— Не видишь, что ли, окоп — женку казнить будут.
— А пошто казнить?
Скуластый отмахнулся и вытянул шею. С моста съехала телега. За телегой шел поп в епитрахили и ехал верхом воеводский дьяк. Следом валил народ. В толпе вздохнули. Кто-то сказал:
— Говорили, будто царь Борис Федорович, как на царство вступал, обет дал — смертью не казнить.
Стоявший в толпе Михайло Лисица сверкнул на говорившего серыми с золотинкой глазами:
— Царский обет, что стыд девичий — как через порог переступила, так и забыла.
Толпа разомкнулась, пропуская телегу. Посадские женки, крестясь, охали:
— Онтонида! Елизара Хлебника женка!
— Куда и краса делася!
— Лебедь была белая!
— Извелась, сердешная!
— Тюрьма да дыба изведут!
Онтонида сидела в телеге. Голова свесилась на грудь. В лице ни кровинки, только глаза прежние, глубокие, Онтонидины. Не помнила, как снаряжали в смертный путь. Натянули саван; поп, бормоча под нос молитву, сунул в руки свечу. На телегу рядом поставили колоду — долбленый гроб. Так и везли через весь город тихую, обеспамятевшую после трех пыток, под попово бормотание.
Сторожа сняли Онтониду с телеги, поддерживая под руки, потащили к яме. Пахнуло навстречу могильным холодом. Слабо вскрикнула. Свеча выскользнула из рук и погасла. Поп остановился, краснорожий, со съехавшимися на переносице лохматыми бровями, тряхнул епитрахилью, прогнусавил в сторону жавшихся друг к другу посадских баб:
— Казнитесь, женки, на сю убивицу глядя, диаволом наученную. Да не прельстит вас сатана бесовской своей прелестью, да не подымется николи ни у единой рука на господина мужа своего.
Тихо стояла толпа. Слышно только, как дьяк бубнил указ от царского имени. Наползла туча. Потянуло холодом. Закружились легкие пушинки. Падали и таяли на бородах, колпаках и шапках посадских женок недолговечные весенние снежинки. Дьяк читал:
— …а с расспроса и пыток та женка Онтонидка сказала: а извела я… — Зачастил невнятно: —…указал… — Дьяк повысил голос, окинул выпуклыми глазами толпу: — Женку Онтониду казнить — вкопать в землю и держать в том окопе до смерти.
Дьяк кончил чтение, кивнул сторожам:
— Чините по указу.
Мягко стучали влажные комья земли и бормотал невнятное краснорожий поп. Расталкивая толпу, к яме продралась блаженная юродка Улька Козья Головка — косматая, страховидная баба, перепоясанная железной цепью, — стала перед попом. Завопила дико, упала наземь, билась, громыхая железом. Посадские женки шарахнулись в стороны. Дьяк мигнул стрельцам. Те пододвинулись нерешительно, подняли Козью Головку, вынесли из толпы. Кто-то сказал:
— Матку у нее вот так же казнили. С той поры она юродивою во Христе стала.
Сторожа оттоптали землю. Народ расходился, вздыхая и крестясь.
14
С того дня, как узнал, что Онтониду взяли в тюрьму, Федор потерял счет времени. Казалось, опустились сумерки без края и просвета. Карамыш, молодой подмастер, замечал, что с мастером творится неладное. Целыми днями молчит или положит перед собою чертеж и смотрит в оконце. А спросишь о чем — вздрогнет и ответит невпопад. Несколько раз Карамыш ходил с мастером к пряслам, выведенным осенью, говорил о башне над проезжими Днепровскими воротами, еще незаконченной, но красоте которой удивлялись смоленские люди и проезжавшие через город иноземцы. В ответ мастер отмалчивался и рассеянно смотрел на воронье над пряслами.
«Лихие люди напустили порчу», — думал Семен. — «Что делать станем, как сойдет снег да время придет к городовому делу приступать? Одна у нас голова — мастер Федор. У бояр только заботы — на пуховиках дрыхнуть, меды жрать да черных людей батожьем дуть».
Шли дни. Сколько их было — неделя, три — мастер не знал. Звенигородский его не тревожил. Деловые мужики, разбредавшиеся на зиму по своим дворам, только собирались. Иногда Федор слышал, как лаялся с закладчиками поп Прокофий. Раз как-то поп наведался к постояльцу, спросил — не отслужить ли молебен об избавлении от хвори; возьмет за то одну деньгу, с других берет две. Чтобы избавиться от попа, дал. Во вторник после благовещения поп заглянул опять, сказал: утром казнили убивицу, Хлебникову женку. Вкопали живою в землю по плечи. «А женка брюхата была. На третьей пытке скинула». Сидел поп на лавке, глядел в оконце, чтоб не скрали чего возившиеся во дворе батраки, не видел, как жалко дернулись у мастера губы. Прибежал отрок, позвал попа: опять пришел закладчик Олфимко портной. Федор надел опашень, вышел. Во дворе у крыльца стоял без колпака Олфимко, жалобным голосом тянул:
— Отдай, поп, заклад! Христа ради, отдай! Денег против заклада еще три алтына накину.
Федор спустился к деревянному городу. Покачиваясь, плыли по реке льдины. Под мостом четверо мужиков шестами проталкивали застрявший лед. Федор перешел на Городенскую сторону, к пустырю. Сторож Фролка сидел на колоде и бердышом остругивал новое топорище. Продолжая стругать, Фролка поднял на мастера бороду. Посмотреть на вкопанную женку приходило немало народу. Федор увидел: над свежеутоптанным кругом земли — человеческая голова. Безобразными космами свисали волосы. Да полно, Онтонидушка ли это? Голова приоткрыла глаза — прежние, глубокие, Онтонидушкины. Дрогнули бескровные губы. Прошептала или почудилось Федору: «Федюша!». И опять: «Федюша, студено мне!»
Федор почувствовал, как отливает от лица кровь, все завертелось, поплыло — и голова с свисавшими волосами, и сторож Фролка, стругавший топорище. Крепкая рука легла на Федорово плечо и голос, как будто знакомый, тихо сказал: