Облаяв холопов, князь Василий направился к мельнице. Ивашко Кислов затрусил за господиновым конем.
Топтавшийся в кругу плечистый и круглолицый холоп Михайло, прозвищем Лисица, сказал:
— Буде! — Вздохнул, вышел из круга, обтер подолом лицо.
Старик холоп покосил на Михайлу слезящимися глазками:
— А урок робить ведмедь будет?
Холопы заговорили разом:
— Правду Михайло молвит, дух переведем!
Один по одному выходили из круга, садились на землю, скребли изъязвленные ноги. Сидели голоногие, землянолицые, переговаривались:
— От глины да огня руки-ноги задубели…
— Сколько ни тянись, батожья не избыть.
— Отдыху в праздник боярин не дает, будто бусурманы.
Старик один топтался в кругу. Точно одряхлевший мерин, с хрипом приподнимал и опускал ноги, — костлявые, со вздувшимися жилами.
Михайло Лисица крикнул:
— Зря усердствуешь, дедко Микита, ждешь, что боярин кормов лишек пожалует?
Старик прижал к впалой груди дубленые руки, выкашлянул:
— Какие корма, батожьем не пожалует — и на том спаси его бог.
Подошел к холопам, хрипло зашептал:
— Не выдюжаю, детки, на кирпишной работе, ноет спинушка, в грудях горит, в очах зга. Немилостив господин, денно и нощно работой непереносной рабов томит. Не хворь моя, побрел бы куда оченьки глядят, на украйнах государевых житье вольное и выдачи кабальным нету.
Михайло Лисица подмигнул серым с золотинкой глазом холопу рядом:
— Чуешь! Старый — и то убег бы, а мы мешкаем.
От мельницы мчался Ивашко Кислов. Остановился, чтобы выломать потолще батог. Холопы вздохнули, понуро поплелись в круг мять глину.
3
Приказчик Ивашко Кислов наведывался в починок Подсеки редко. За кирпичной работой было некогда. Мужики Скорина, Скудодей и Оверьян Фролов переметили в лесу деревья, где были борти,[12] чтобы знать, в каких бортях кому промышлять. Оверьян сходил на господинов двор, заказал кузнецу древолазные шипы и заплатил за то копейку. Бывалые мужики Скорина и Скудодей ожидали хорошего промысла. Из-за множества пчелиных роев ходить в лесу было опасно; случалось, пчелы кусали бортников до смерти.
Скорина, довольный тем, что приказчик не наведывался, говорил:
— В лесу живем, пенью молимся, подальше от боярина мужику легче. Вчера выводок бобров уследил — осенью подберусь, мех в Смоленск купчинам сволоку, довольно станется боярину белок да лис.
Ломать мед Оверьян ходил с сыновьями Ортемкой и Панкрашкой. Возвращались они ко двору с лицами синими, опухшими от пчелиных жал. Приходил Ивашко Кислов, глядел кади, корил мужиков — лукавят-де, мед таят. Велел везти добытое на князев двор.
На взодранных меж пней полянах пожелтела рожь.
Пришло время жать. Скорина съездил в Морткино, привез древнюю бабу Варваху. У бабки от старости на подбородке мох, рот высох в вороний клюв, на солнышке сидит — трясется. Баба Варваха помахала сухой рукой, беззубым ртом прошамкала: «Святая Парасковея-пятница, помоги рабам божиим Онтонке, да Евсейке, да Оверке, да женкам их Настаське, да Огафьице, да Домахе жатву начать и покончить, будь им заступницей от ведуна и ведуницы, еретика и еретицы, девки-самокрутки, бабки-простоволоски, от всякой злой напасти. Аминь».
Чиркнула два раза серпом (для зажину, ради легкости руки, и таскали мужики столетнюю Варваху), велела кланяться на восход солнца, чтобы жатва в тихости была, на заход, чтобы Литва какого лиха ведовстмом не напустила.
Бабы с девками жали рожь, мужики бортничали, доламывали мед. У борти Оверьян встретился с косолапым.
Борть была невысоко. Засунувши в дупло лапу, медведь лакомился медом. Зверь казался не великим. Оверьян подобрался, тюкнул косматого с маху по задней лапе, — не воруй чужого добра. Медведь заревел, кубарем слетел с дерева, завертелся на трех лапах.
Оказался он не медвежонком — матерым зверем; подмявши под себя Оверьяна, рвал его зубами, силился когтями снять с головы кожу. Задрал бы зверь Оверьяна до смерти, не выручи соседа Скорина.
Заслышавши медвежий рев и Оверьяновы вопли, Скорина бросился на выручку; с разбегу всадил железную рогатину медведю в бок, поверженного зверя добил топором.
Замертво сволокли Ортюшка с Панкрашкой отца в избу. В голос голосила над мужиком баба Огашка.
До богородицына дня отлеживался Оверьян на полатях. Кое-как отлежался. Рваные уши приросли криво, на щеках от медвежьих когтей отпечатались синие впадины. Ивашко Кислов, оглядев как-то изувеченного мужика, усмехнулся косым глазом:
— Теперь тебе от боярина не убрести, с рожей твоей под землей отыщет, — приметная. А хозяин твой старый, боярский сын Кирша Дрябин, тягаться за тебя с господином оставит, куда ты ему драный.
Осенью, после того, как крестьяне свезли в вотчинников амбар пятину из озимого и ярового, князь Василий велел сносить оброчные деньги: ямские, полоняные и стрелецкую подать — по чети ржи. Перед Юрьевым днем в Оверьянову избу пришел Онтон Скорина. Сидел, скучным голосом говорил:
— Когда царев да вотчинников оброк отдать, да велеть бабе в хлебы мякины половину мешать — до Родиона-ледолома жита хватит. Охо-хо-хо… Что сожнем, то и сожрем. У других мужиков, что в селе за боярином сидят, того хуже, до Оксиньи-полузимницы не дотянут. У нас с тобою от бортей и зверя подмога. Который год бояриновы крестьяне еловую кору жрут. Мужицкое брюхо привычное, не то кора еловая, топор сгниет, да из году в год от таких кормов затоскует. — Вздохнул протяжно. — Рядился я жить за боярином четыре лета, а те лета кончаются; надумал я за другим хозяином верстаться. На Юрия и поверстаюсь. С дворянином Сущевым сговорено, чтоб за ним жить, избы ставить не надо — на пустой двор сяду, да подмоги дает три чети на семена да три на емена.
Оверьян смотрел в потолок, — на потолке сажи в палец. Когда ставил избу, клал под один угол деньгу для богачества, под другой — шерсть для тепла да ладану от нечистой силы.
Ни богачества, ни тепла нет, нечистая сила к мужику тоже не наведывалась, должно быть — незачем. Тараканов же развелось тьма. Подумал: «Не съехать ли к другому боярину?». Вспомнив о житье за игуменом Серафимом да детьми боярскими, вздохнул: «Куда от земли-кормилицы пойдешь! Не за боярином жить, так за сыном боярским, или того хуже — за черноризцами. Нет у мужика поля, нет и воли. Вороне сколько ни летать, а ястребу в когти попасть не миновать. Так и мужик».
Мерцали в небе голубые предутренние звезды. Оверьян запряг коня, подпоясал потуже лыком кожух, бросил в сани спутанную овцу, поставил полкади меду — везти в город на торг, добывать денег: надо платить государев оброк.
В Смоленск Оверьян приехал к полудню. На торгу от саней и народа не протолкаться. Остановился близ монастырских лавок. Рыжий монах — морда лоснится, бородища до пояса, — торговавший в лавке со служкой, увидев на санях у Оверьяна кадь, замахал руками:
— Проваливай подалее, сирота! Сами медком торгуем, да не берет никто, а не отъедешь по-доброму, в загривок натолкаю.
Пришлось стать к стороне, за хлебными амбарами, куда и покупатели не заглядывали. Подскочил таможенный целовальник, сдернул с кади рогожу, прикинул на глаз, потребовал государевы деньги — тамгу алтын. Оверьян закрестился: нет денег, Христом-богом молил целовальника пождать, пока продаст овцу или мед. Целовальник схватил конька под уздцы, хотел вести к таможенной избе. Налетели вскупы,[13] стали торговать овцу и мед. Лаяли друг друга. Оверьян от крика и лая одурел. Целовальник торопил:
— Продавай, сирота, скорее, а то в таможенную избу сволоку.
Пришлось отдавать овцу за два алтына две деньги. Знал, что настоящая цена не менее трех алтын с деньгой, да что поделаешь — целовальник не ждет. Отдал таможенному алтын тамги, стал ждать настоящего покупателя на мед. Приходили трое, давали цену несуразную: по три алтына за пуд, — не продал. Рядом стояли с санями мужики. Одеты в новые кожухи, колпаки с лисьей оторочкой; на санях — куры битые, куры живые, кули с гречихой. Видно — живут в достатке. Разговорились, оказалось — государевы крестьяне из Порецкой дворцовой волости. Хвастались: «Мы-де одного великого государя знаем, не то что вы, володельческие».