Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Выпили, закусили, и опять разговор все о том же, о своем.

— С первотелками беда, пока их раздоишь…

— Да, верно… На «елочку» сразу не поставить.

— И телят в этом году, Дуся, прибавится, — вмешалась в разговор молчавшая Даша. — Как мы, Дуся, справимся с ними в четыре руки?

— Постараемся — и справимся…

— Да бросьте вы хоть тут про ферму, про телят! — крикнула Варя, румяная, с жарко блестевшими глазами. — На работе все это надоело! Давайте песню сыграем!

— Дуся, бери балалайку! Споем страдание!

— Оно сильно жалостливое… Не хочется!

— Сперва погорюем, пострадаем, а потом затянем песню развеселую!

— Дуся, зачни, а мы подтянем!

Евдокия Ильинична взяла балалайку, висевшую на стене возле стола, склонилась и легонько, словно для пробы, тронула струны. Запела тихо, будто чего-то боясь, и ее мягкий, идущий от сердца голос то поднимался, нарастал, то угасал. Жалостливая эта песня начиналась словами: «Ой, горемычная моя судьбинушка вдовья, и ой, где счастьюшко мое запропастилось». И полилась, потекла напевная, смешанная со звуками струн, негромкая песня. В хате царили одни эти звуки. И пока еще пела только Евдокия Ильинична, женщины сидели кто у стола, кто на лавке, и ничто уже их не тревожило и не занимало, ничего они не видели и ничего, кроме песни, не слышали. Анисья склонила на грудь голову и, кажется, плакала. Анюта с любовью смотрела на Дусины пальцы, так проворно бегавшие по струнам, и видела не свою подругу и не балалайку, а ту, незнакомую, убитую горем вдову, что говорила: «Горемычная моя судьбинушка вдовья». Варя обняла ладонями румяное лицо и пригорюнилась. Даша своими большими задумчивыми глазами смотрела на темное окно, и что она думала, что чувствовала, трудно сказать. А песня лилась и лилась под монотонный, как звук шмеля, голосок балалайки, навевая тоску и горечь воспоминаний. Кто знает, что воскрешал в сознании женщин этот задушевно-нежный и горестный напев? Девичество и ту далекую, давно отшумевшую пору любви? Или в этих звуках тоска по вдовьим, еще не до дна выплаканным слезам? А Евдокия Ильинична, приглушая струны, пела: «Ой, горюшко, да куда тебя спрятати, куда от людской молвы схоронити?» И ей, повторяя слова, подтягивали хором, и тихие, тоскливые голоса сливались в один протяжный, страдающий голос, У Анисьи глаза в слезах, и она, не переставая петь, вытирала, не стесняясь подруг, ладонью мокрые щеки.

— Да ну ее, эту вдовью! — сказала Варя, насильно смеясь и мигая полными слез глазами. — Хватит ее тянуть, а то все мы тут разревемся и нюни распустим. Давайте другую! Веселую! Или песен мало?

— Эту, как ее… «Ой чии ж то волы…»

— Не потянем! Эта песня для казаков!

— Давайте «Зеленый дубочек»!

— Тоже слезливая!

— Лучше затянем нашу, хуторскую: «Ой да ты, калинушка!»

— Тут басы нужны!

— Анисья у нас басовитая. Подтянет! Ожили струны, зазвенели совсем тихо-тихо.

И сразу Анюта и Варя помогли струнам высокими подголосками. Два голоса не поднимались и пели чуть слышно, задушевно. На высоком «колене» женщины разом подхватили и крикнули: «Ра-азма-алинушка-а!» Звуки вырвались из хаты и полетели по хутору. И когда высокие голоса дошли до слов «Ой, да ты не стой, не стой», потребовался бас. Тут Анисья, поднявшись и набрав полную грудь воздуха, потянула могучим мужским басом, выговаривая: «Ой, да ты не стой, не стой да на горе крутой…» Тут снова высокие голоса, как бы вступая в спор с басом, запели дружно, говоря, чтобы калинушка не опускала свои листья в морские волны…

Эх, песня, песня! Как же ты мила сердцу и как же легко поешься! Кто придумал тебя, такую певучую, и кто дал тебе слова про калинушку, что красавицей нарядной стоит на крутом морском берегу, роняя в воду свои красивые серьги? Кто первый сказал, что по волнам плывет корабль и что на том корабле — три полка солдат? И те, кто пел песню, знали, что в море, на корабль, засмотрелась не калинушка, а солдатка, и потому-то она так печальна, потому-то и не может оторвать взгляд от корабля. Знала солдатка, что на нем плыл ее муж, а вот куда плыл, она не. знала, и вернется ли домой, ей было неведомо… Дружные голоса, заглушая струны, то поднимались, то стихали, и вместе с широкими, как морской простор, ладно слаженными голосами сами песельницы уносились куда-то далеко-далеко. Все они были поглощены мечтой, и затуманенные их очи уже не видели ни хутора, ни хаты, ни фермы, а видели одно только море, видели корабль на волнах и бедную калинушку, что стояла на круче и своими яркими ветками, как цветными платками, помахивала и помахивала кораблю вослед…

Глава 15

Братья Голубковы по телефону договорились все дорожные хлопоты матери взять на себя и весь ее путь от Прискорбного и до Прискорбного разделить на три участка. Разделение было простым и приемлемым для каждого брата. Первый, самый короткий отрезок этого пути — Прискорбный — Попутная — достался, естественно, Илье. Второй кусок, и немалый, дороги — Попутная — Краснодар — Ставрополь — ложился на обязанности Антона. «И понесем мы нашу маму, как эстафету, — услышал в трубку Илья голос Антона. — Илюша, пронеси мать с ветерком до Попутной, а затем я посажу ее на свою «Волгу» и доставлю в Краснодар…» Третий, заключительный этап — Ставрополь — Стародубка — Прискорбный — взял на себя Игнат. «Ну вот, братушка, и будем передавать нашу родительницу с рук на руки после твоей, Илюша, удачной подачи, — сказал любивший шутку Игнат. — И ты не сомневайся, я поймаю маму, пусть она только появится в нашем, ставропольском небе…»

План путешествий матери Илья для наглядности графически изобразил на бумаге, указал населенные пункты и числа. Вся поездка по замкнутому, вытянутому к Стародубке кругу занимала месяц. Так, в субботу, 26 октября, Евдокия Ильинична выезжала в Попутную, а в следующую субботу, 2 ноября, на своей «Волге» в Попутную приезжал Антон и увозил мать в Краснодар. У Антона она оставалась на Октябрьские праздники, и этим обстоятельством братья были довольны: пусть мать посмотрит праздничную демонстрацию, гулянье в парке. Затем во вторник, 12 ноября, Антон сажает мать в самолет, и она приземляется на аэродроме в Ставрополе, куда и приезжает на машине Игнат. Через десять дней Игнат доставляет родительницу в Прискорбный в полном здравии и сохранности.

Илья показал матери нарисованный на листке маршрут. Евдокия Ильинична взглянула на неровный круг, потрогала пальцем жирную карандашную линию и сказала:

— Правду говорил Антоша… И понесете вы меня, сыны, на своих крыльях, как те лебеди, что в сказке. — Ласково посмотрела на Илью. — Сынок, вот какой тебе наказ. Без меня на Щуровую не перебирайся. Ежели начнётся какая заваруха с переездом, то дай знать — мигом возвернусь.

Ранним утром мать со своей цибаркой, кошелкой и узелком, в стеганой тужурке, повязанная шалью с красными, маками, уселась в коляску, а Илья на седло, и мотоцикл, фыркали еще не зная, какая впереди раскинется перед ним дорога и будет ли где погулять и поспорить с ветром, нехотя покатился по берегу. И вот он, уже выбрался на пригорок, обогнул ферму и за маячил на дороге.

Всюду властвовала осень. Краски в степи тусклые, нерадостные. Кустарники на холмах частью голые, сизые, как дым, частью еще в оранжево-красных листьях. Тянулось серое, мокрое жнивье, как, непромытое и непросушен-ное полотно, высоченными папахами вставали скирды сена, липли к земле прибитые дождями копенки соломы. Уплывали назад кукурузные стебли, пустые, без початков и, без чуприн, и свежо, по-осеннему ярко зеленели озимые, оттеняя собой черную, недавно вспаханную зябь. Над всем, на что ни посмотри, висело пепельное, в рваных тучах, низкое небо, и кружились, кружились, навевая грусть, грачиные стаи… На своём заскучавшем по дальней дороге бегунке Илья летел так, что все, что встречалось по сторонам, мелькало и сливалось в одну сплошную полосу….

Часа через четыре показалась Попутная, Старинное казачье поселение растянулось близ Урупа, на высокой, из желтой глины, круче-Надвое, как шашкой, станицу ра ссекал асфальт, недавно проложенный по всей Красной улице — километров на шесть. Мотоцикл свернул с асфальта, спустился к Урупу, и вот улочка, названная Короткой потому, что на ней стояло всего шесть домов. Крайний к Урупу домишко под свежей черепичной крышей — жилье Ольги. Двор, огороженный плетнем, два оконца смотрели и не могли насмотреться на обмелевшую осенью, со следами летних разливов речку. Из этих оконцев виден не только каменистый низкий берег, а и темный и высокий, как стена, лес по ту сторону, и хутор, спрятанный в абри косовых садах, и голые, отлого поднимавшиеся горы.

56
{"b":"108391","o":1}