Горец молча ел арбуз, мерил взглядом хозяина. Затем сказал, что видит в нем человека от земли, знающего толк в жизни, и попросил Илью Фомича сказать о том, как же за последние годы налаживается братская дружба между черкесами и казаками. Илья Фомич молчал, не знал, что сказать. Вернее, знал, но побаивался, как бы что не так не сказать. Гость ждал, выковыривал ножом из арбузной мякоти желтенькие, как божьи коровки, семечки.
— Чтобы мы были друзьями и жили по братски, требуется, чтобы на обоих берегах Кубани, как у горцев, так и у казаков, достаток рос и рос. И не следует людей притеснять и дергать. В людском обиходе есть такое слово: «затуркать»… — Илья Фомич посмотрел на бесле-неевского гостя. — Что означает то словцо, могу пояснить. Едет возница. Бричка нагружена так, что аж ступицы охают. В упряжке добрая пара коней. Но беда: возница бестолковый. То дернет вожжину, то хлестнет кнутом, и не ленивого коня, а щирого, каковой и сам, без кнута, рвется вперед. Возница так засмыкает коней, так их затуркает, что они, разнесчастные, аж мылом покроются… Другой, умный возница, везет такой же груз, и точно такая у него добрая пара коней. Но этот возница — человек с умом, умеет коней пожалеть и не дергает вожжу, не показывает кнут. В том месте, где дорога идет в гору, ослабит вожжи, пусть идут вольно, и не кнутом, а словом подбодрит: «Ну, ну, хорошие мои, идите, идите!» И кони идут дружно. В том месте, где бричка катится под гору, возница чуток натянет вожжи. И опять кони идут дружно, нога в ногу… Так следует поступать и с людьми. Будь то черкес или казак, все одно. Не надо нас затуркивать, и тогда мы будем жить в мире и согласии, как братовья, и хоть на какую гору сообща попрем.
— Любопытно, — сказал горец и задумался. — Кони, упряжки…
Илья Фомич сказал, что гостям нужно отдохнуть с дороги. Проводил их в комнату, где были приготовлены две кровати. Гость из Бесле-нея улегся и уснул. Илья Фомич и Андрей вернулись к столу, еще выпили по рюмке вишневки. И снова к дверям липла Дуняшка. Отец и Андрей говорили тихо, и все же Дуняшка, напрягая слух, услышала, как Андрей сказал, что приезжий — горец не простой, а бывший бесле-неевский князь, что он побывал в Англии, в Турции…
— Вот оно, какая птица, — прошептал Илья Фомич. — И чего он сюда залетел?..
— Смотри, дядя, держи язык за зубами… «Не птица, а целый беркут», — подумала
Дуняшка.
— У кого ты его поселишь?
— Дажеть и не придумаю.
— Подбери надежного человека…
— Ежели у Абубекира?
— Не болтлив? Наклонились к столу, перешли на шепот, и как ни прилаживала ухо, как ни старалась Дуняшка, а и слова уже услышать не смогла.
— Митя! Ох, Митрусь, и что за мальчик! Отдай мяч! Ловите его, ребята, ловите!
Евдокия Ильинична очнулась, подняла голову. По двору, прижимая мяч к груди, что есть силы мчался мальчуган, за ним гналась шумная ватага детворы. И вдруг исчезло, сгинуло все, что только что видела, как сон. Осокорь все так же заслонял плечами небо. Тень от дерева раскинулась шатром, ветерок, налетая с гор, невидимой рукой все так же трепал, как чупри-ну, его густую листву. «И чего это я тут стою без дела? — подумала Евдокия Ильинична. — Мне же надо в аул, к матери Хусина… И перед тем как побывать у матери Хусина, загляну-ка я хоть на минутку к Семену… Скажу ему, кого полюбила наша дочка, попрошу совета».
Глава 17
В глубине школьного двора стоял флигелек, в котором жил учитель русского языка и литературы Семен Афанасьевич Маслюков. Жил один, бобылем. Сослуживцы, близкие друзья знали, почему Семен Афанасьевич не женился: та, что полюбил еще в молодости, досталась другому. Знали и о том, что и лет тридцать тому назад да и теперь Семен Афанасьевич частенько навещал хутор Прискорбный и что в Прискорбном жила чернобровая телятница, давняя и, как казалось людям, странная любовь учителя.
От всевидящих людских глаз невозможно было скрыть и то, что телятница из Прискорбного сперва по вечерам, а потом и среди дня тоже навещала учителя. Приносила чистое, отглаженное белье и возвращалась в хутор на заре. Точно никто не знал, но станичные говоруньи судачили о том, будто младшие дети Евдокии Ильиничны не Голубковы, а Маслюковы… Вот и сегодня Евдокия Ильинична смело проходила от ворот к домику по вымощенной кирпичами дорожке. Проходила не первый раз, а почему-то и теперь, как и всегда, ей трудно было гасить в сердце тревогу и волнение. Сама удивлялась и не могла понять, что с нею происходит. «Будто я все еще молоденькая девушка, а Семен — тот студент, каким приезжал в станицу, и будто годы не прошумели над нашими головами, — думала она, видя знакомые оконца с голубыми ставнями и радуясь. — И чего ради я так переживаю? Чего ради, как ненормальная, полыхаю румянцем? Ведь было же время — вдоволь и наволновалась и накраснелась. Почему же и теперь душе моей нету покоя? Почему же, когда вижу этот домик, во мне звучат какие- то песни, а та, давняя радость все так же тревожит мое сердце? Или все еще сидит во мне в мои-то годы девическая стыдливость? Или то счастье, что навестило меня давным-давно, так и останется во мне до могилы?»
Переступив же порог и увидев Семена, она и вовсе не в силах была скрыть то тревожно-радостное чувство, что искрилось в ее веселых глазах, в ее стыдливой улыбке, что преображало ее, молодило. Казалось, что там, за порогом, она оставляла, как оставляют грязную обувь, свои горести и невзгоды, сбрасывала со своих слабых плеч, может быть, десятка полтора лет, и являлась перед ним хоть уже и немолодая, но все такая же взволнованная и красивая, какую он знал и какую любил.
Приход Евдокии Ильиничны, встреча с нею были приятны учителю, и всегда ее радость и ее волнение передавались ему. В такую минуту седой, степенный мужчина в очках, с теми же, какие были в молодости, мягкими усиками, ставшими теперь пепельными, тоже и молодел и преображался, и глаза его блестели, как у юноши. Посмотришь на них, людей уже немолодых, на то, как они уважительно разговаривают, как тепло смотрят друг на друга и как стараются сделать один другому что-либо приятное, хорошее, и невольно подумаешь: что-то в их отношениях есть еще непонятное и неразгаданное, что и с годами не меркнет и не стареет. Их, казалось, нисколько не смущало и не огорчало то обстоятельство, что давняя их любовь, вытерпевшая столько горя, так и не была скреплена брачным свидетельством только потому, что Иван Голубков наотрез отказался дать развод. Они заботились друг о друге, помогали один другому всем, чем могли, оставаясь наедине, говорили обо всем. Но никогда они не говорили о самом сокровенном — об Илье и Елизавете, хотя постоянно думали о них и знали, что это их дети, — мальчик родился во время войны, а девочка на второй месяц после победы. Евдокия Ильинична кривила душой и уверяла себя, что правда о младших детях известна одной ей, а Семену неведома. Семен же все знал и молчал. Ему казалось, что Евдокия или стесняется, или не хочет сказать ему правду. Но он всегда, бывая у Евдокии Ильиничны, радовался, видя сына и дочку. Когда дети были маленькими, он любил играть с ними, и в хате поднимался такой смех и детский писк, что мать, улыбаясь, только покачивала головой. Они называли его дядей Сеней. Потом подросли, стали школьниками — сперва Илья, а через два года и Елизавета. И тут пришлось дядю Сеню называть Семеном Афанасьевичем. Дети не знали, конечно, что учитель скрыто от всех присматривал за учениками из хутора Прискорбного, помогал им в учебе и радовался тому, что мог видеть их каждый день. Огорчало, до слез обижало лишь то, что он не мог назвать ни Илью, ни Елизавету своими, что носили они чужую фамилию и чужое отчество, ничего не зная об этом. У него учились и старшие Голубковы: Антон, Игнат и Ольга, — их он тоже любил, но не так, как Илью и Елизавету.
Теперь Илья и Елизавета стали взрослыми, и Семен, бывая на хуторе, разговаривал с ними как равный с равными. Особенно приятно, было поговорить с Ильей. Говорили о разном, а больше всего о технике, о технических новинках. Стараясь, чтобы Илья не заметил, он приглядывался к нему, в рослом красивом парне, в строгих чертах его лица отыскивал свои черты и черточки, без труда находил их и радовался. А в Елизавете Семен души не чаял. Девочка была любознательная, смышленая, в учебе прилежная. Но радовала она учителя не только своим прилежанием и пятерками в табеле, а и тем, что была похожа, как бывают похожи две капли воды, на свою мать: те же, что и у матери, и рост, и статность, и походка, и две косы за плечами, и черные шнурки бровей, и даже родинка над левой бровью. Идет ли в школу, сидит ли за партой, проходит ли по улице, всегда Елизавета как бы напоминает, какой красивой в молодости была Дуся Шаповалова. В дни ее рождения Семен приносил то куклу, то платьице, то туфли или серьги, то духи или пуховый платок и каждый раз просил мать не говорить дочке, чьи это подарки. Не понимал Семен, что Евдокия Ильинична, если бы он и не просил, все одно ничего Елизавете не сказала бы. На уроках русского языка и литературы в десятом классе Семен украдкой посматривал на Елизавету, и ему было больно, что он не мог назвать ее своей дочерью. Он знал ее привычки, наклонности, знал о ее дружбе с Хусином и в душе одобрял эту дружбу. В десятом классе из аула Псауче Дахе было семь учеников — три мальчика и четыре девочки, и больше всех учителю нравился Хусин Карданов.