Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Оно то так, конечно, бывает, бывает, — согласился Иван. — Но без образования трудно… Ох, как трудно. Я это знаю. Через свою необразованность хлебнул горького через край…

— Как же ты жил-поживал эти годы?

— По-всякому… Колесил по Кубани, Менял должности, как цыган коней. — Усмехнулся невесело. — Сколько их у меня было, тех должностей… Счет потерял!

— Должности менял, а совесть заменил?

— Не можешь, Евдокия, без этого… без подковырки?

— А ты не обижайся… Мы прожили врозь и по-разному, и я, как бывшая твоя жена, могу спросить: как ты жил? — Помолчала. Молчал и Иван. — А теперь ты при какой должности состоишь?

— При той, какая зовется «вышел в тираж».

— Что так рано отыгрался?

— Так… По старости списан. — Какой же ты старик?

— Новое начальство подросло, образованное, а нас куда? На свалку. — Иван закурил, низко наклонил голову, подпирая кулаком небритую щеку: кулак крупный, волосатый, — Эх, Дуся, Дуся, ничего ты не знаешь…

— А что? Расскажи.,

— Не поймешь. — Еще ниже наклонил голову, курил. — Была у меня власть — и было у меня все, а не стало власти — и кто я? Никто. Отбросок… Какая у меня осталась в жизни радость и надежда? Никакой… Там, у капиталистов, вся радость в деньгах. Есть у тебя гроше-нята, — значит, ты человек, почет тебе и всё такое, нету грошенят — и тебе погибель. А у нас не деньги главное, а власть, в ней все…

— И неправда, Кузьмич… И гроши и власть у нас не главное.

— А что главное? — удивился Иван. — Честность…

— Эх, что ты смыслишь! — Иван тяжело поднялся, потом снова сел.. — Дуся, разве ты когда-либо имела власть или деньги?

— Не имела и не желаю иметь. — Опять молчание. — При партии еще состоишь?

— Пребываю… покедова.

— Все-таки удалось удержаться?

Иван не ответил и головы не поднял. Курил и давил кулаком щеку. И опять сидели, гость на лавке, а хозяйка возле стола, и беседовали нехотя, по необходимости: нельзя же сидеть молча… Скучный диалог то обрывался, как гнилая нитка, то снова завязывался в непрочный узелок. Говорили об одном, а думали о другом и понимали, что между столом и лавкой незримо поднималась, как высокая изгородь, отчужденность и неприязнь.

У Евдокии Ильиничны не было ни злобы, ни обиды на этого прибитого к земле человека. В непогоду, думалось ей, так падает с дерева блеклый лист, и лежит он, никому не нужный. Удивляло то, что Иван так нежданно-негаданно заявился к ней. Что это вдруг потянуло его в Прискорбный? И какие у него были намерения? Ну ничего, пусть посидит, места на лавке не жалко. Но почему в памяти шевелилось и оживало то горькое, обидное, что когда-то ранило душу и что время, как ей думалось, навечно стерло и сгладило? Евдокия Ильинична из вежливости спрашивала, как он жил и «при какой должности состоит», а думала о том, как этот человек когда-то ударил ее по лицу кулаком, и как же больно ударил… Неужели он забыл об этом? Но как можно такое забыть? И кудак, что подпирал щеку, тот же, только, может, крупнее стал и волосатее. И сам Иван хоть и постарел, а все тот же… Увидела Евдокия Ильинична волосатый кулак, как живой укор, и невольно вспомнила: упала она вот здесь, возле порога, хватаясь руками за лицо и чувствуя под ладонями липкую кровь… Отвернулась, не могла смотреть, так противны и неприятны были ей и кулак, и вдавленная щека, и чужая, низко остриженная пепельная голова… «Иван, Иван, за что тогда меня так обидел? — думала она. — А теперь пришел? Бессовестный, бесчестный! Или тебе деваться некуда, власти тебя, бугая, лишили, так ты и заявился?..»

Глава 3

Не хотелось Евдокии Ильиничне ворошить забытое, а оно, как на грех, само, не спросив согласия, уносило ее лет на тридцать назад… И она уже видела Ивана не согнутым на лавке, а сидящим за столом. Виделся он не измученным стариком, а молодец молодцом, и не один. Какие-то двое мужчин, упитанные и чубатые, в брезентовых помятых плащах (спешили и плащи не сняли!) пили с Иваном магарыч. В Прискорбный они приехали еще утром. Ездили с Иваном в стадо смотреть молодых бычков. На улице их поджидала тачанка в упряжке пары добрых коней с куце подвязанными хвостами. Кучер, укрывшись буркой, спал.

Евдокия Ильинична подавала на стол и слышала: Иван и гости вели речь о продаже бычков. Не могла понять, почему говорили шепотом, как заговорщики. Пугали слова: «Все, все документы, Иван Кузьмич, будут в полном порядке, за это просим не беспокоиться…» — «Только так, только так, это и есть мои условия, — отвечал Иван. — И чтоб печать и все подписи…» Приезжие не стали засиживаться, Выпили, наскоро закусили, надели на чубатые головы картузы, попрощались с Иваном и вышли из хаты. Проснулся кучер, и тачанка загремела по хутору. Иван курил, стоял возле окна и тоскливо смотрел на пустую, желтую от листьев улицу, на вербу, молитвенно склонившую на хату свои голые ветки… Евдокия убирала со стола, спросила:

— Кто они, Ваня? — А? Ты о ком?

— Да эти, чубатые?

— Просто люди… Заготовители по скоту… Ну, я пошел в правление. Сегодня у меня заседание. Не жди, приду поздно…

Евдокия не спала, поджидала мужа. Он вернулся в полночь, веселый; в отличном настроении. Увидел сидящую на кровати в одной рубашке жену, удивился и спросил:

— Чего полуночничаешь, Дуся?

— Не спится… Что-то боязно мне, Ваня…

— Откуда боязнь? — Присел на лавку и начал снимать сапоги. — Какая есть причина?

— Через бычков тревожусь, Ваня…

— Тю, дуреха! — Иван тихонько засмеялся. — Нашла баба о чем печалиться. Пойми, бычки не твои и не мои, бычки колхозные. Все одно их сдавать на мясокомбинат… Да ты не беспокойся. Все по закону. Вот и наряды, печать и все такое…

Из кармана вынул слабо шелестевшие бумаги, положил на стол. Босиком, неслышно подошел к люльке, подвешенной к потолку: в люльке спал маленький Игнатка. Постоял, покачал — и люлька скрипела, выговаривала: «…бычки не твои и не мои… вот и наряд, вот и наряд…» В подштанниках, голый до пояса, задержался возле кровати старшего сынишки, Антона. Прикрыл одеяльцем детские плечи, тяжело вздохнул и потушил лампу. Лег в постель, приголубил жену. Жесткими, пахнущими табаком губами щекотал мочку ее уха, шептал:

— Мудро люди говорят: муж и жена — одна сатана, и секретов промеж нас быть не должно… И раз ты тревожишься, то я зараз тебя успокою. Только то, что я поведаю, — тайна, и ты ни-ни… Поняла?

Евдокия кивала, говоря этим, что все понимает. Испуганно жалась к мужу, своим телом ощущая его тело — горячее и упругое.

— Суть, Дуся, в том, что на продаже бычков получу выгоду… Лично я получу ту выгоду… Понимаешь? Хватит, погуляли в нужде! И дед мой, и батя жили бедно. Сама ты из богатой семьи и знаешь, что бедность — это несчастье. Было время, богатели, наживались такие хваты, как твой покойный папаша, кто ненавидел нашу жизнь и сгинул с той ненавистью в груди…

— Моего батю не трогай… Нехай лежит в земле…

— Ну, к слову пришлось… Первое, Дуся, что мы сделаем, — это развалим к чертям собачьим хатенку и на ее месте поставим настоящий дом, и подальше от берега. — Иван мечтательно смотрел в потолок, прислушивался к чуть слышному посапыванию детей. — У нас сыновья подрастают, да и председателю колхоза ютиться в такой конуре даже совестно…

— Как же так, Ваня, совестно? Разве хата у нас краденая? — Евдокия приподнялась и посмотрела на мужа с таким страхом в глазах, будто увидела не своего Ивана, а незнакомого мужчину. — Говоришь, жить в своей хате совестно? А грех брать на душу не совестно?

— Глупость придумала! Мы не богомольные… Да и какой же тут грех? Говорю, что все по документам….

— А честность, Ваня? На нее-то где взять документы? Не делай этого… Прошу, Ваня… Детишек пожалей. Ить им жить средь людей…

Судорожно отворачивая голову, она залилась слезами, тихими и горькими. Лежать было невмоготу, и она, шмыгая носом, слезла с кровати, В белой сорочке она плакала, и все смотрела, и смотрела на Ивана, и плакала, может быть, потому, что не могла понять, как же на ее постели очутился этот чужой мужчина.

38
{"b":"108391","o":1}