Я открываю глаза, рывком заключаю их в объятия:
– Небо! Посмотрите, какое небо! Вон Большая Медведица!
– Как тебе не стыдно! – вспыхнув, высвобождается Вера и сердито восклицает: – Дурак!..
– А ты испугалась за меня?
– Отстань.
Она, сгорбившись, отворачивается, все еще продолжая сидеть возле меня на снегу.
– Где? Где Медведица? – теребит меня Мишка.
– Вер… – Я легонько встряхиваю ее за плечо. – Ты что, обиделась?
Она поднимает на меня глаза, потемневшие, необычайно строгие. Мне становится неловко за дурацкую выходку.
– Никогда больше не шути так, – поднимаясь, произносит она очень серьезно, – пожалуйста, никогда…
33
Дома – ставшая привычной игра в молчанку, изредка нарушаемая выплеском «последних новостей» типа:
– Дядя Коля приглашает на день рождения.
– Я не могу.
Нет никакого желания сидеть за столом с людьми, называемыми родственниками, от родства с которыми остался лишь десяток пожелтевших фотографий общих прабабушек-прадедушек да несвязные обрывки воспоминаний далекого детства. Закусывать традиционным «оливье» и принимать участие во взрослой игре с основным правилом: казаться лучше сидящего рядом. Хоть в чем. Работать круче и денежнее, отдыхать дальше и южнее, трахаться чаще и дольше, пить больше и крепче. В перерывах выслушивая сочувственные расспросы на тему моих жизней там и здесь…
– Я не пойду.
– Слава! У Нас не так много родственников…
– Я же сказал: нет.
Мама, пожевав губами, обиженно замолкает. Почему я не могу объяснить ей? Пытаюсь, но что-то мешает. Я никогда не умел говорить. Иногда думаю – издаст Огурец свою книгу, и я принесу им прочесть. А может, не стоит…
– г. Иру.
– Что?
– Я говорю, вчера встретила Иру.
– Какую?
– У тебя было много Ир? – сердито парирует мама. – Ту самую…
Верно. Глупый вопрос.
– Ну и как она? – Я спрашиваю, чтобы поддержать разговор. На самом деле мне все равно. Это имя звучит как сотня других, не вызывая никаких эмоций. Абсолютно никаких. Даже странно.
– Выходит замуж. За бизнесмена. Автомобилями, что ли, торгует… Или запчастями. Они в свадебное путешествие едут на… – Мама мор-шит лоб, старательно припоминая, потом произносит жалобно: – Ну, острова какие-то… Где-то рядом с Америкой.
– Бог с ними, с островами. Совет да любовь.
– А ты по-прежнему встречаешься с этой женщиной?
– С Верой. – Выговариваю я с легким нажимом, удивляясь непостижимому маминому упрямству, с каким она упорно продолжает называть Веру «этой женщиной». Ирку в свое время она называла просто «эта…» – Ты же ни разу ее не видела, ма…
– Нет. Но я догадываюсь.
– Она не похожа на Иру. Вера совсем другая. Я бы сказал, противоположная…
– Еще бы. Разведенная с ребенком… Ну когда, – она повышает голос, – когда ты поумнеешь?
– Уже. Жаль, что ты этого не замечаешь. – Я встаю, мою тарелку, чашку и шагаю к дверям.
– Снова вернешься утром? – кричит вдогонку мама. – Тогда уж вообще не приходи! Господи, за что нам с отцом на старости лет такое наказание…
Дверь родительской комнаты со скрипом открывается. На пороге появляется отец. В последнее время он здорово сдал. Пижама висит на нем как на вешалке. Я снова чувствую укол вины. Непонятной, гнетущей. Неизвестно за что.
– Мы тебя разбудили? – спрашиваю. – Извини. Как ты, получше?
– Ничего. Ступай, сынок. Все будет хорошо. Вот будут праздники – пригласи свою знакомую, посидим, телевизор посмотрим… А ты, мать, – неожиданно его голос обретает силу и твердость, – прекрати шуметь.
34
Гарик повесился утром, около девяти. К вечеру он уже закоченел и, когда мать, придя с работы, попыталась его высвободить, с грохотом, будто пластмассовая кукла, упал на пол, ударившись головой об угол стола. А она плакала, и просила его очнуться, и пыталась согреть его руки дыханием, и потом просила у него прощения за все…
Мать говорит это, глядя перед собой невидящим взглядом, раскачиваясь из стороны в сторону, как маятник. Она уже не плачет. И никого не обвиняет, кроме себя.
В маленьком тряском автобусе мы движемся в сторону кладбища. Гроб, обитый синей тканью, пахнет свежестругаными сосновыми досками. На поворотах, качаясь на своем постаменте, он съезжает то вправо, то влево, и нам приходится поправлять его и придерживать. Я смотрю и думаю, что напрасно мы выбрали синий цвет. Какой-то он неживой… И тотчас себя одергиваю. С нами в последний путь Гарика провожает старушка-соседка, несколько подавленных ребят одноклассников и две женщины с работы Алевтины Николаевны, шепотом обсуждающие ужас предпраздничных цен…
Она не ожидала, что это может произойти. Особенно в тот день… Он был на редкость спокоен, даже улыбнулся матери, когда запирал за ней дверь. И у нее не было никаких дурных предчувствий. Напротив, она подумала, что, возможно, он постепенно приходит в себя и когда-нибудь, пусть не очень скоро, но станет прежним… Устроится на работу – он ведь до армии учился на автослесаря, – встретит девушку, женится, появятся дети… И все забудется, как кошмарный сон. Ведь возвращались же солдаты после Второй мировой, и жили… Ее отец тоже. Правда, тогда к пришедшим относились как к героям и никто не говорил: «Мы тебя туда не посылали».
Если бы она что-то почувствовала, если бы просто вернулась за чем-нибудь, может, он был бы жив…
Она говорит и продолжает раскачиваться туда-сюда, и седые пряди волос мотаются из стороны в сторону. И мне кажется, я сам потихоньку начинаю сходить с ума от этого монотонного движения. А сидящая рядом старушка в черном платке гладит ее по плечу.
Похоронный агент спросил, сколько у нее денег, какой она выберет гроб, транспорт… Словно предлагал мебель или костюм… И дал в руки бумажку с ценами… Цифры были мелкими. Они прыгали и расплывались перед глазами, не желая соединяться воедино. Она стала искать очки, но не нашла, и тогда агент стал читать ей вслух… Ей хотелось выбрать что-нибудь получше… Ведь это на всю оставшуюся… А в военкомате ей сказали: «Зачем вам теперь на одну двухкомнатная квартира?» Действительно, зачем?
А когда все ушли, она вдруг подумала, что Игорьку будет приятно увидеть своих друзей… Было бы… И позвонила мне. Других телефонов она не знала…
Перед тем как набрать номер Кирилла, я долго сидел, всматриваясь в черное окно. И мне казалось, что я слышу, как на улице гудит ветер. Но это гудела забытая на моих коленях телефонная трубка.
– Это несправедливо, – сказал я ей, – так не должно быть. Война ведь закончилась для него. – Но трубка глядела на меня с молчаливой укоризной.
«Мне не надо повторять дважды. Увидишься с ребятами – передавай привет… и не говори им…»
На самом деле он просил помощи. Но устал ждать…
А трубка продолжала гудеть, но сквозь этот назойливый звук доносился отчетливый шепот…
«Мы все, все – ходячие мертвецы…»
– Замолчи! Заткнись!
Я колотил трубкой о бетонный подоконник. Ее пластмассовый череп раскололся надвое, но она продолжала надсадно выть по покойнику…
– Слава, что ты делаешь?!
В комнату вбежала мама. В ее расширенных зрачках я увидел всклокоченного парня с перекошенным лицом и безумным взглядом. Я медленно опустил раненую трубку на рычажки.
– Все в порядке. Мне просто надо позвонить. Мне надо позвонить, оставьте меня в покое, черт возьми!
Сообщить, что нас стало на одного меньше…
Мы уже приготовились закрывать крышку, когда услыхали торопливые шаги и свистящее дыхание.
– Простите. Я опоздал…
Макс Фридман, под легким хмельком, но гладко выбритый, причесанный, в длинном, запачканном снегом пальто, с черным футляром в руке и болтающимся траурным стягом пустого рукава, запыхавшись, обводит нас виноватым блестящим взглядом.
– Мы все опоздали, – тихо вздыхает Огурец.
– Скользко, – шепотом оправдывается Макс. – Упал, еле поднялся…