«Давай!»
Я смотрел на них, я уже мог разглядеть их темные от южного солнца лица. Я видел сквозь закопченную траву перепачканный кровью лоб Костика, злобный оскал Кирилла.
«Давай, мать твою!»
Я призывал к себе спасительную ненависть, желая изо всех сил, чтобы мы стали одним целым: я, она и мой автомат, вытеснив впитавшееся с материнским молоком «Неубий»… И почему-то в последний момент, когда, зажмурившись, вдавил всего себя в курок, в положение «очередь», сквозь возобновленную дробь вспомнил начальные слова клятвы Гиппократа… Я вновь распахнул глаза и сквозь травяной частокол смотрел, как, запнувшись на бегу, ставшие мишенями люди падали в желтые цветы…
А потом я услыхал страшный грохот, и неведомая сила расколола на неравные части издевательски голубое небо, стремительно меняя его местами с обломками черной земли…
Едкий аммиачный запах ударил в нос. Я отшатнулся, закашлялся, замотал головой, разлепляя веки. Передо мной, как в замедленной съемке, проплывало лицо Кирилла в окружении закопченных цветов. Кирилл зачем-то показывал мне два пальца и спрашивал:
– Сколько пальцев?
– Десять, – сказал я, отталкивая его руку и пытаясь подняться.
Тупая ноющая боль моментально ударила в затылок, опоясывая виски и почему-то отдавая в правую голень.
Сдерживаясь, чтобы не застонать, я посмотрел вниз. Мой ботинок был разодран сбоку. И в этой прорехе нога – темно-красная от крови. В тот момент я все вспомнил: засада, стрельба, взрыв… Кость не задета. Это я смог понять даже с моими скудными медицинскими познаниями. В аптечке нашел спирт, промыл рану, перебинтовал. Прямо передо мной дымился почти догоревший остов опрокинутого на бок «Урала»…
Все пространство от дороги до смертоносной поросли и камней было вспахано воронками взрывов, усеяно телами и частями тел в окровавленных обрывках камуфляжей. Меж них прохаживались несколько наших из «старичков». Периодически они поднимали за руки и за ноги чье-то тело и тащили в хвост разбитой колонны. Кто-то, склонившись над очередным трупом, шарил по карманам. Кто-то собирал оружие. Алексей просто бродил, всматриваясь в лица погибших, словно кого-то искал и не находил. Меня вдруг замутило и вырвало похожей на земляную кашицу бурой желчью, остатками прогорклого дыма. Топая, пробежал Василий с криком:
– Отправляемся! Есть еще живой водитель?
– Есть… – хрипло отозвался мусоливший погасший окурок Денис и, ссутулившись, побрел в начало колонны.
Я подобрал разодранный башмак, вскарабкался в другой уцелевший «Урал». Следом забрался Гарик. Трясущимися руками он достал странную длинную сигарету, каких я прежде не видел, и, усевшись напротив, отрешенно глядя в никуда замутненным взглядом, жадно раскурил. Под брезентовым сводом стелился муторный сладковатый запах, напоминающий кремационные пары. Залез Огурец, впрямь зеленого цвета. На его поясе не осталось ни запасного «бэка», ни гранат. С неестественно спокойным лицом он произнес, обращаясь ни к кому конкретно:
– К-кам-меру р-разбили. Ж-жаль…
– Какую камеру?! – завопил Гарик, подскочив к Огурцу, хватая его за грудки и судорожно встряхивая. При этом самого его не переставала колотить дрожь, и сигарета прыгала в почерневших губах. – Нас половина осталась! Слышишь ты, придурок?! Половина!
– Заткнись! – фальцетом выкрикнул Огурец, отрывая Гарика от себя и швыряя обратно на деревянную скамейку. – Сам ты придурок! Пошел в задницу!
Как ни странно, Гарик и вправду затих, заслонив лицо руками. Огурец снял с себя автомат, положил рядом. Затем вытащил камеру из сумки и бережно, как ребенка, погладил ее бока. А затем убрал и, достав мятый клетчатый платок, не поднимая глаз, словно устыдившись их влажного блеска, принялся протирать запотевшие стекла очков.
Уже на ходу запрыгнул Кирилл.
– Ты извини, – сказал он мне вполголоса, – за то, что я тебя тогда по затылку треснул. Боялся: выскочишь. Так часто бывает с новичками.
– Наоборот, спасибо.
– На, держи. – Он протянул мне почти новенькие ботинки.
– Чьи они? – зачем-то спросил я сдавленным шепотом.
– Теперь твои. Надевай, а то гангрену натрешь.
– Я не могу…
– Можешь… – Он посмотрел на меня усталым взглядом светло-пепельных глаз, как учитель глядит на неразумное дитя. – Человек вообще поначалу не подозревает, на что способен…
– А где Костик? «– задал я последний вопрос.
– В «Урале». Среди «двухсотых».
Он замолчал и закурил. Моя рука сжимала голенища чужих ботинок, еще хранивших тепло первого хозяина. Его уже не было, а вещь продолжала существовать. И быть может, кто-то воспользуется ею, если вдруг и меня не станет… Зато следом за Костиком я узнаю, какая она – смерть…
«Война скоро закончится для меня…»
Тогда я заплакал. Впервые за много лет. Меня сотрясали рыдания. Я закусил край рукава, чтобы не реветь в голос. Никто не трогал меня, не осуждал, не пытался успокоить. И я за это был благодарен. Я оплакивал наших ребят, с которыми еще вчера мы вместе пили, ели, строили планы… Ставших теперь «грузом 200». Утративших на время, вместе с жизнью, и имена. Они обретут их позже. На могильных памятниках. Те, чьим телам повезет добраться до дома. А остальные останутся лежать под обманчиво ласковым южным солнышком, пока не будут скинуты в овраг и засыпаны чужой жирной, кишащей жадными на мертвечину мелкими тварями землей. Что же будет с их душами, если такие существуют, я не знал…
Я оплакивал и себя, расколотого взрывом на две неравные части. Мои розовые надежды, юношеские иллюзии, родительскую философию о том, что «все к лучшему». Мое завтра, которого может не быть…
Я плакал, а колонна продолжала свой тряский путь. Где-то в горах гремело и ухало, и непонятно было, то ли это эхо войны, то ли летняя гроза…
13
Магазин, где работает Ирка, уже закрылся, но внутри горит свет. Я захожу с черного хода. На нос падает холодная дождевая капля, словно вопрошая: «За каким чертом ты здесь?»
Действительно, за каким?
Как-то на днях я позвонил Ирке. Не знаю зачем. Я солгал бы, сказав, что безумно соскучился, хотел ее услышать… Ни то ни другое. Но все же я позвонил, споткнувшись о ее холодное «Алло?». Она скорее удивилась, нежели обрадовалась моему звонку. Спросила, как дела. Нашел ли я работу. И сколько мне будут платить. Потом минут десять рассказывала о каких-то туфельках, не то Гучи, не то Пердуччи… Я смотрел за окно. Там что-то противно капало. И голос в трубке отдавал мне в висок назойливым туканьем. Зачем я позвонил? Я все еще не был готов к тому, что прежде называл любовью…
Ирка о чем-то спросила, а я не сразу понял. Она повторила раздраженно:
– Когда мы туда сходим?
– Куда?
Оказывается, она говорила о каком-то новом модном клубе. Я ответил уклончиво:
– Посмотрим.
Мне вовсе не хотелось тащиться в клуб и оставлять там ползарплаты за сомнительное удовольствие подергаться на диско с потными, возбужденными великовозрастными тинами. Странно, что когда-то мне это нравилось – грохот музыки, все равно какой, лишь бы погромче, горячие колени, прижатые к моим, шаловливые пальцы на моей… Нет, все не то. Холодно. Как в старой детской игре.
Ее голос засвистел в трубке ледяным ветром. Но мне было наплевать. И я попрощался.
Это было недели две или три назад… Время между «сутками» сливается для меня в одну засвеченную пленку с перерывами на ночные кошмары… Иногда я таскаю снотворное из аптечки. А мама делает вид, что не замечает. Однажды она пыталась поговорить, но я к этому не был готов. И игра во «все в порядке» продолжилась. Впрочем, мне иногда кажется, что все действительно в порядке. Просто я немного изменился, только и всего. Кризис очередного переходного возраста…
– Я устал, – спокойно говорю я. – Было трудное дежурство.
И мама верит мне. Или делает вид.
Иногда звонят друзья. Из той, прежней жизни, жизни до… Их голоса, рассказы, как бесполезный шум, не воспринимаются моим мозгом. Они не кажутся мне теперь ни интересными, ни важными. Я путаю имена и события, отвечаю невпопад на вопросы, потому что не слышу их, и постепенно телефон перестает донимать меня своей пустой никчемностью.