Ольварра вылез из трактора, велел Касильдо прибраться и, стараясь не глядеть на изуродованные останки, удалился в сторону дома. Закон маньянских гор обязывал его ещё и помочиться на труп предателя, но он побоялся, что, отвыкнув от вида развороченного человеческого мяса, облюётся на глазах у sicarios, смотревших теперь на него с трепетом и любовью: ком гнусной желчи и так уже подступил к самому его горлу. Или разволнуется до того, что моча по-стариковски застрянет где-нибудь между простатой и прямой кишкой, и ни капли благородной жидкости наружу не просочится. Тоже не дело.
Злоба так и кипела в нем, но это было как раз то, что ему было нужно в данный момент. Пришло время действовать. Ольварре брошен вызов. Он, можно сказать, на крючке у негодяя Бермудеса. Глазами этого торговца шмалью за действиями дона Фелипе теперь наблюдает, можно сказать, вся страна Маньяна. Всё это жрущее, курящее, пердящее, испаноговорящее стадище человеческое смотрит теперь на дона Фелипе, дивится: сдастся он, встанет на колени перед нахрапистой гнидой, доказав всем, что он – никчемный старик, не достойный более никакого уважения, или же он не сдастся и на колени не встанет, а даст-таки зарвавшимся горлопанам достойный маньянского мужчины отпор?..
Да, так вот все на него и смотрят, будто он – паршивая стриптизёрша на подиуме и уже избавился от лифчика, а к трусам еще только протянул трепетную длань. Смотрит маньянская полиция, жравшая с его ладони столько лет, что папиллярные линии кормильца изучила как меню. Смотрит пограничная стража, купленная-перекупленная им столько раз, что одно только звучание фамилии Ольварра у чинов от comandante и выше уже вызывает повышенное выделение слюны и желудочного сока. Смотрит трудовое крестьянство, населяющее его долину: а ну-тка даст слабину дон Фелипе, грозный и могущественный хефе, великий и ужасный властитель жизней человеческих, ну-тка жидко обделается он от дешёвого наезда, стушуется и запищит, прося пощады… То-то праздник придёт в долину! И выстроится тогда в живую очередь трудовое крестьянство, чтобы смачно плюнуть в седую шевелюру своего многолетнего благодетеля!
Ах, Бермудес! Какой расчёт, какая дальновидность! Конечно, ему не было никакого резона вступать в сговор с ныне покойным Лопесом. Теперь он получит возможность поиметь Ольварру как ему только заблагорассудится. Теперь пенсионер Ольварра будет долго и безуспешно воевать с террористами и либо проиграет эту войну и превратится в ничтожное ничто, либо победит, но уже разорится подчистую без всякого участия Бермудеса.
Это ход рассуждений Бермудеса. Это, значит, так он уверяет себя в том, что загнал в угол дона Фелипе. Что же остаётся в этом случае дону Фелипе? Только одно – натянуть Бермудесу нос. Победить.
Кипи же, закипай во мне, моя родовая индейская злоба!
Ольварра спустился в подвал, чтобы лично выпустить из застенка ни в чем не виновного, как выяснилось, Эриберто Акоку. Там он уставился на дверь, из которой была выломана гнилая доска. Что ж, этот исход можно было предвидеть, обладай кто-нибудь здесь тюремным опытом. А таковых не оказалось. Уголовников Ольварра при себе не держал, и если использовал, то подальше от своей долины, преимущественно на северной границе страны Маньяны. Касильдо и вовсе параши не нюхал никогда в жизни, какой с него спрос. Этот подвал в качестве камеры предварительного заключения Доном никогда не использовался. При строительстве дома-айсберга Дону и в голову не могло прийти, что случится когда-нибудь нужда запереть здесь узника, и не индейца-крестьянина, перепившегося на день Благодарения маисовой водкой, а крепкого и предприимчивого молодого человека, ценящего свободу передвижения пуще риска обидеть дерзким побегом своего бывшего благодетеля.
Ладно, бог с ним, с Акокой. Найдется сам. Маньяна – страна маленькая, а Земля – и вовсе шарик, людей на ней всего пять миллиардов, из которых четыре миллиарда – негры и китайцы, а из оставшихся две трети – женщины и дети, так что найдется. Или сам явится, прослышав о том, что Дон больше на него зуб не имеет. Не до Акоки сейчас.
У Дона сейчас более важные заботы: победить в войне.
А с чего начинается война?
С оперативно-тактического плана.
Значит, первым делом нужно превратиться из Верховного Главнокомандующего в Генштаб и этот план разработать. Причём в сжатые сроки.
– Касильдо! – крикнул дон Фелипе.
Подбежал слегка запачканный кровью и дерьмом добрый молодец.
– Ты закончил там? – спросил Дон.
– Закончил, хефе! – с воодушевлением воскликнул Касильдо.
‑ А не знаешь ли ты, куда у нас делся Акока?
‑ Батюшки-светы! – поразился Касильдо, осмотрев выбитые доски. – Неужто сбежал?
‑ Да похоже на то.
‑ Хефе, это моя вина! – Касильдо встал на колени.
‑ Добро, сынок. Я тебя не виню: у тебя было много других забот помимо того, чтобы сторожить парня.
‑ Что же делать?
‑ Пойти в деревню и сказать всем, что он мне нужен только живым. Чтобы его не подстрелили случайно, встретив на тропе, когда он будет выбираться из долины. Ведь по дороге он не пойдёт?
‑ Не пойдет, хефе. Я всё сейчас скажу.
‑ Только сначала умойся.
– Слушаюсь, хефе! – ответил верзила и вприпрыжку побежал умываться.
Ну и денёк, думал Касильдо. Ну и хефе! Лично вырвал у предателя ноги из жопы. Стало быть, это не просто вербальный образ. И со вторым, надо полагать, задумал поступить аналогичным макаром, раз велел брать его живым. Ай да хефе! Вот тебе и старый пень!
Определённо, ему нравилась его работа. Ну, Акока, только попадись мне теперь!
Он посмотрел на часы: не запачкал ли, возясь с останками Лопеса? Умывшись, он снова столкнулся с хефе, который как раз поднимался по лестнице.
‑ Простите, хефе, ‑ сказал он.
‑ Что ещё? – спросил Ольварра.
‑ Трактор прикажете вернуть хозяину или пусть пока постоит под парами?
– Пусть постоит, ‑ ответил Ольварра. – Мерзавец Лопес – не последняя жертва на этой войне.
Глава 23. Сон разума
В городке Игуала слегка офонаревший Побрезио стоял посреди выкопанного под сараем убежища и при свете одной-единственной голой электрической лампочки щурился на продолговатый прибор, который Ульрих, выйдя по нужде во двор, совершенно случайно выковырял из забора, окружающего по периметру секретный штаб движения «Съело Негро». Счастье, что европеец Ульрих уже настолько адаптировался к маньянскому образу жизни, что начал, по примеру маньянцев, справлять естественные надобности на забор вокруг дома. Прибор в лопатовидной ладони бывшего бандита казался крошечным до несерьёзности, поэтому Побрезио с некоторым недоверием выслушивал шустрого немца, разъяснявшего главарю, сколько вреда их сплочённому коллективу от этой пустяковины, по всей видимости, произошло.
Чем дольше слушал Побрезио своего эрудированного компаньеро, тем сильнее шевелились жестяные волосы на его чугунной башке. Наконец, он посмотрел на Ульриха таким взглядом, что тот осёкся и замолчал.
– Кто впустил его в дом? – спросил он сиплым шёпотом-басом.
– Да ты же и впустил, – прошептал в ответ Ульрих своим среднеевропейским фальцетом.
‑ Но зачем? – спросила Агата, которая стояла рядом и тоже разглядывала хитрую штуковину в руке вислоносого метиса.
– Побрезио ему не поверил, когда он сказал, что может залпом выпить бутылку шестидесятиградусной текилы и не поморщиться.
– И он выпил?
– Выпил, ‑ виновато сказал Побрезио. – Хотя и не маньянец, а откуда-то с севера.
‑ Поморщился?
– Ни хрена. Я продул ему пятьсот песо. Просто какой-то природный феномен.
‑ Побрезио, где сегодня ночевали твои мозги?
Верзила потупился. Сказать в своё оправдание ему было решительно нечего.
‑ А твои мозги где ночевали, Ульрих?
‑ Я виноват, сестра, ‑ сказал Ульрих. – И вины своей с себя не снимаю. Хотя если в каждом долбанутом учёном, пытающемся рассказать тебе про устройство земной коры, подозревать шпика, это можно начать самого себя подозревать.