В тот же вечер по просьбе моей матери тетя Саша написала моему отцу длинное, в несколько страниц, послание. Писала она своим обычным, усвоенным еще в Институте благородных девиц ровным, четким почерком. Мне запомнилась одна из последних фраз: "Князь Владимир Михайлович в первый раз в жизни влез в телегу…"
Арестованных привезли в Богородицкую тюрьму. В исполком ходила моя мать и тетя Вера, там их успокоили, сказали, что запросили Тулу. Но ведь время тогда было какое! В газетах постоянно помещали списки расстрелянных, а слухи ходили, что списки эти далеко не полные. В отдельных городах, например в Юрьев-Польском, тогда арестовали всю верхушку прежнего общества, увезли и на следующую ночь расстреляли…[4]
Наняли коляску, в тюрьму поехали бабушка, тетя Вера и тетя Эли. Они виделись со своими мужьями, вернулись нисколько не успокоенные. С тех пор ездили каждый день.
В одну из поездок взяли и меня. Тюрьма находилась далеко, на отлете от города, рядом с городским кладбищем. Она совсем не была похожа на нынешние застенки, просто стоял деревянный, довольно большой одноэтажный дом под тесовой крышей, окруженный высоким забором, состоявшим из деревянных столбов с горизонтально заложенными в пазах между ними тесовыми плахами; а ворота были самые обыкновенные, как при городских домиках. Колючую проволоку тогда еще не догадались протягивать поверх забора. Убежать из этой тюрьмы ничего не стоило.
Щели между плахами оставались достаточно широкими. Нам было хорошо видно, что творилось во дворе. Подобно мухам в бучальских кувшинах-мухоловках, взад и вперед — по двое, по трое — бродили или сидели на лавках старые и молодые, вполне прилично одетые в штатское господа, другие в военных формах, много толкалось крестьян в лаптях. К забору подошли дедушка, дядя Лев и дядя Владимир, стали с нами переговариваться, мы просунули им какие-то продукты и одежду. Подошел представительный пожилой господин, обменялся с бабушкой светскими французскими фразами и вновь отошел. Это был князь Д. Д. Оболенский.
А через неделю дедушку выпустили. Может быть, тут сыграли роль те хлопоты, которые предпринял в Москве мой отец или просто приняли во внимание преклонный возраст заключенного? А оба дяди еще сидели недели две, и к ним ходила тетя Вера с детьми пешком. Тетя Эли не ходила, потому что была беременна.
К своему необычному местопребыванию дедушка отнесся философски, только сокрушался, что впервые в жизни не пишет дневник. Спали там на деревянных нарах вповалку, по вечерам рассказывали друг другу разные интересные истории; по ночам бегали, прыгая с одного тела на другое, многочисленные крысы…
12
Не помню последовательность всех событий, и, может быть, то, о чем сейчас буду рассказывать, происходило до ареста и до уплотнения.
Однажды явилась к нам группа комиссаров, но других. Старший председатель Чека Пролыгин предъявил ордер на реквизицию одежды на нужды Красной армии.
И мы, и Трубецкие приехали в Богородицк налегке, без теплой одежды, но у Бобринских в сундуках хранилось многое со времен чуть ли не екатерининских. Дядя Лев очень любил хорошо одеваться, у него забрали несколько костюмов, шестнадцать пар ботинок. Дамскую и детскую одежду и обувь почти не брали, забирали кровати, матрасы, одеяла. Все реквизируемое стаскивалось в одну кучу посреди зала, и куча вскоре выросла внушительной горой. Наверное, туда попали фраки и мундиры прадеда-декабриста и деда-редстокиста, белые брюки, ботфорты и уланский мундир женихов из "Тети на отлете". Когда комиссары удалялись от кучи за новой добычей, отобранное оставалось без охраны. Тогда девочки Бобринские и наша Соня кое-что вытаскивали из кучи и прятали. Я тоже порывался принять участие в этой своеобразной игре, но мать меня удержала.
Начали отобранное грузить на несколько телег. При погрузке удалось уговорить руководившего реквизицией отдать часть кроватей, одеял и матрасов — по числу жильцов дома.
Тут произошел скандал: наша Нясенька и горничная Бобринских Елизавета обозвали блюстителей власти «разбойниками». Те переспросили, не веря своим ушам. Обе женщины повторили это же слово, да еще добавили какой-то красноречивый эпитет, их арестовали и увезли в город на кучах отобранного имущества.
Мы за них очень беспокоились. Однако все обошлось благополучно, обе они к вечеру вернулись, очень гордые своим поведением в Чека. Нясенька рассказывала, как их — потомственных пролетарок — начали стыдить за классовую несознательность, а она ответила: "Мои господа столько мне сделали добра! Всю жизнь буду им служить верой и правдой!"
Куда же пошли отобранные вещи? На этот вопрос отвечает одно письмо, найденное мною в 1977 году в фондах Богородицкого музея в личном деле комиссара Бориса Васильевича Руднева. В этом письме от 10 февраля 1966 года персональный пенсионер Руднев, рассказывая о председателе Чека Пролыгине, пишет, что его "пришлось сменять, потому что он пропился и совершил другие неблаговидные поступки во время раскулачивания графов Бобринских… Он запил, беспутствовал, перестал различать деньги исполкома со своим кошельком и другие дела…"
Словом выходит, что Нясенька, обозвав представителей Советской власти разбойниками, была права…
Года два спустя тетя Саша задала мне сочинение. Я накатал целую тетрадь о наших бедах того лета и осени; тетрадку эту показывали богородицким знакомым. Те читали, ужасались и хвалили меня, а я скромно опускал глазки…
Еще один эпизод, наверное, очень интересный для будущих историков города Богородицка.
Колокольня являлась въездной башней в усадьбу Бобринских. Непосредственно над воротами, этажом ниже колоколов, находилось помещение, запертое на замок. Власти его вскрыли. Там оказался хозяйственный графский архив со времен Болотова. Толстые приходно-расходные книги, раскрашенные планы на полотняной кальке покоились, наверное, сотню лет.
Власти порылись на полках, в сундуках и, не найдя ничего подходящего, ушли, оставив взломанную дверь открытой. Первым на правах бывшего владельца в хранилище проник дядя Лев в сопровождении дяди Владимира и еще кого-то. Они забрали все планы, вычерченные на полотняной кальке, и оторвали или отрезали сафьян с переплетов книг. После кипячения калька превратилась в великолепное полотно на платки и пеленки, а из сафьяна дядя Лев начал изготовлять бумажники, собираясь их менять на продукты.
Мальчишки ликовали. Ободранные книги они выкидывали из окошек, разрывали на листы и рассеивали их по ветру, собираясь все жечь на костре. Но взрослые запретили. Придется признаться, что и я в разгроме архива принимал участие; несколько почти чистых толстых тетрадей утащил к себе.
Осень наступила. Кирилл уехал в Петроград. Брата Владимира приняли в Богородицкую школу второй ступени, бывшую гимназию.
В Богородицке была организована художественная студия, в числе преподавателей которой был Степан Тимофеевич Рожков. Владимир ходил туда заниматься. В его альбоме есть несколько карандашных портретов этого очень скромного любителя искусства, худощавого человека с бородкой и длинными волосами. Рожков сам рисовал не очень хорошо, но сумел убедить моего брата, как важно овладеть рисунком, и тот, перебарывая скуку, рисовал с натуры кувшины и горшки, осваивал перспективу.
Вздумали в городе соорудить памятник Карлу Марксу. Был объявлен конкурс, в котором участвовал и брат Владимир. Сохранился его рисунок. Стремясь особо подчеркнуть мудрость основоположника великого учения, Владимир вложил в его протянутую руку книжищу такого огромного размера, что, если бы памятник был воздвигнут, он неизбежно опрокинулся бы. В Богородицке дальше конкурса дело не пошло, а в других городах, в том числе и в Москве, памятники различным деятелям революции сооружали, но из малопрочного гипса. Их с помпой открывали, а потом, простояв несколько лет, они от дождя и от снега облезали и осыпались. Тогда, выбрав темную ночку, их скидывали с пьедесталов и увозили на мусорную свалку…