Всю эту историю я узнал от Наташи Полтавец, растерянной прехорошенькой девушки; она училась в педагогическом техникуме и вместе с отцом, матерью и младшими братьями и сестрами попала в Горную Шорию. Зав. школой — молодой самоуверенный вольнонаемный — и она учили здешних детей уму-разуму до четвертого класса. И я стал в школу захаживать, рассказывал ребятишкам разные истории.
5
По вечерам я иногда заглядывал в длинные-длинные бараки спецпереселенцев. Там справа и слева от прохода тянулись в два этажа нары. Каждая семья занимала отдельную часть, внизу спали кто постарше, наверху кто помоложе. По обоим концам бараков круглосуточно топились железные печурки, на ночь зажигались фонари, висевшие под стропилами покрытой морозный инеем крыши, потолка вообще не было.
Я подсаживался к старикам беседовать. Стояла духота, промозглая сырость, с земляного пола дуло, а выше было жарко. Пахло портянками, которые сушились вокруг печек, дети ползали, взрослые разговаривали, хлебали из котелков баланду, приносимую из столовой, делили хлебные пайки, с одного угла слышалось переругивание, с другого — детский плач. Никто никогда не смеялся.
Часто болели. У фельдшера в медпункте лекарств почти не было, бинтов не было. Маленькие дети, лишенные молока, нередко умирали, умирали и старики. Для кладбища выбрали пологий склон горы на берегу Мрас-су. Начальство не давало досок на гроба, хоронили просто так — спускали в могилу…
Петров меня предупредил, правда, в самых доброжелательных тонах, чтобы я не заходил в бараки, не якшался бы с бывшими кулаками. Не положено. Я могу с ними встречаться только на работе и разговаривать только по делу.
Все начальство, а также отдельная бригада вольнонаемных лесорубов держались особняком, некоторые открыто презирали "классовых врагов", на работе их материли. Словом, выходило: мы — господа, а они — рабы, как в Древнем Риме или как в США полтораста лет тому назад. И я был среди господ.
Над рабами главным надсмотрщиком был участковый комендант, он ходил в белом полушубке, с наганом в кобуре, жил со мной в одном домике, только в другой комнате: там же размещался и его «штаб», сидел писарь из спецпереселенцев. Комендант с Петровым, со мной, с вольнонаемными был веселый рубаха-парень, балагур, по вечерам играл на гармошке, сам себе подпевал. Если же заходил кто-либо из жителей длинных бараков, он сразу становился, как взъерошенная кошка, говорил грубо, отрывисто, с явным презрением. Для жителей бараков он был грозой.
Однажды он нам рассказал, как год назад где-то в других местах ему и нескольким конвойным довелось вести пешком большую партию бывших кулаков с семьями. Стоял сильный мороз, и бедняги конвойные, и он сам, хоть были в полушубках и валенках, обморозились. О тех, кого они вели — о стариках, о детях, — он промолчал, а мы его не решились спросить, как дошли те, у кого зачастую не было ни теплой одежды, ни валенок.
И с этим палачом я встречался по вечерам за столом, услужливо ему наливал чай, а случалось, и он мне наливал столь же услужливо…
Еще в темноту гулкие удары обухом топора по обрубку подвешенного рельса сигналили подъем. Со всех сторон к столовке — такому же длинному бараку спешили тени с котелками. Через час собирались на площади на разнарядку. Вольнонаемные десятники бегали, матюкались, распределяли, какой бригаде куда отправляться. Лесорубы — туда, лесорубы — сюда. Возчики спешили запрягать коней. Кстати, коней, бывших кулацких, пригнали из того же благодатного Алтайского края. Там их берегли, холили, кормили отборным овсом, а здесь их хлестали кнутами, заставляли везти сани с непосильным грузом — связками бревен, овес давали строго по норме. Вспомогательная бригада — кузнец с молотобойцем, шорник, сапожник, банщик — и прочая слабосильная команда расходились по своим рабочим местам.
Лесорубы, одетые в брезентовые спецовки — куртки и брюки поверх ватников, на ногах лапти, поперечными пилами валили лес, кряжевали лесины на бревна определенной длины, женщины обрубали сучки, жгли их на кострах. Мужчины веревками и стежками подтаскивали бревна вручную к дорогам — это называлось трелевка. Подъезжали возчики — санки впереди, подсанки сзади, грузили на них бревна — одно, другое, третье, увязывали. Чем больше бревен везла лошадь, тем больше кубометров записывали десятники бригаде. А потянет ли лошадь? Давай еще лесину — потянет.
Сколько же зарабатывали на лесозаготовках? Все зависело от десятника. Палочку, размеченную на сантиметры, он прикладывал к верхнему торцу каждого бревна, мелом писал цифру на торце и заносил ее на особую дощечку (бумаги-то не было), потом по таблицам высчитывал, сколько кубометров леса какая бригада свалила, стрелевала, вывезла на биржу к берегу реки. Он был, конечно, заинтересован, чтобы этих кубометров набегало больше. И он понукал — давай-давай, и с него спрашивали — давай-давай. И с Мзасского участка спрашивали, и выше, и выше — вплоть до Лесного управления Кузбассугля, до самого властелина Эйхе тоже требовали, грозили.
И везде набавляли кубометры, но в меру. Десятник, например, на каждом бревне ставил цифру на сантиметрик больше, на два — ни-ни! А то еще наедет проверка, тогда беда.
Кедры валить запрещалось строжайше. Кое-где стояли гордые одинокие великаны со стволами в шесть обхватов. С каждого шорцы в летние месяцы сбивали по десятку килограммов орехов. К черту орехи! Нам кубометры нужны! И валили великанов со стволами диаметром более метра, выполняли на них по полторы нормы.
Лесорубы-вольнонаемные получали денег столько, сколько кубометров им вывел десятник. А со спецпереселенцев 30 процентов заработка вычитали в пользу ГПУ.
Но деньги у спецпереселенцев стояли на втором месте. Их некуда было тратить. В ларьке продавалась махорка, из продуктов лишь соль, из промтоваров мелочи. А выдавался, но не продавался хлеб. Хлеб был на первом месте. Выработала бригада норму — получай по восемьсот граммов на человека, перевыполнила — получай больше, даже до полутора килограммов, не выполнила из-за сильных морозов, из-за метели, если десятник не смилостивится, получай вовсе малость. Семье — жене, если не работала, немощным старухам, детям хлеба не давали ни вот столечко, только что баланду из столовой.
И старались лесорубы почти без перекуров, через силу вкалывали, чтобы хоть мало-мальски накормить себя и своих детей. Здешние порядки от порядков лагерей для заключенных все же отличались. Тут не было ни колючей проволоки, ни зоны с охраной. Иван Твардовский в своих воспоминаниях рассказывает примерно о тех же условиях в уральских лагерях для спецпереселенцев. Но он упоминает о побегах самых смелых. И он сам, и его отец, и его старший брат Константин несколько раз убегали без всяких документов, их ловили, возвращали обратно, они снова убегали.
Я лично ни об одном случае побега не слышал. А ежедневно по вечерам, распивая чаи в компании с комендантом, не мог не слышать о подобных ЧП. Чем объяснить такую разницу? И на Урале тайга, и в Горной Шории тайга. Верно, теплилась у мзасских лесорубов надежда — отпустят. На общих собраниях, поминая к делу и не к делу всем опостылевшие шесть условий товарища Сталина, и комендант, и разные приезжие главнюки им говорили:
— Вы — бесправные лишенцы, у вас нет никаких справок и документов, ваших сыновей даже в армию не берут. Нигде вас на работу не возьмут. Куда вы денетесь, если посмеете убежать? Но усердным, добросовестным трудом вы искупите свою вину (какую, перед кем?), и вас отпустят. На вопросы, когда отпустят, отвечали неопределенно, порой называли три года либо пять лет. На самом деле спецпереселенцы получили все права советских граждан лишь четверть века спустя…
Петров из своих личных запасов мне выдал кусок обоев с цветочками. На оборотной стороне я наконец написал домой письмо; конвертов тоже не было, я сшил края листка нитками, адрес написал прямо по цветочкам. Родители догадались мне посылать бумагу, но лишь по листку, по два, сами писали короткие письма. Тогда остерегались откровенничать в длинных письмах, о недостаче продуктов не упоминали. О том, что переписка читается, догадывались по поврежденным конвертам…