Родители ушли спать. Елена занялась приготовлением закуски. Оба гостя и я расселись у письменного стола Владимира, он начал что-то рассказывать. Елена расставила тарелки и рюмки, Владимир вытащил единственную поллитровку водки. У него был старинный хрустальный бокал с двуглавым орлом, распростершим свои крылья в стороны. Он его очень любил и, наливая драгоценную влагу, порой острил: до лапок, до крыльев, до головок, доверху. Этот бокал я описал в своей повести "Сорок изыскателей". Сейчас потомки Владимира его берегут словно золотой кубок…
До полуночи было далеко, а есть хотелось, а жареная на постном масле картошка аппетитно шипела. Решили провожать старый год.
Владимир осторожно, с аптекарской точностью распределил по рюмкам водку с тем расчетом, чтобы осталось и на встречу Нового года; свой бокал он наполнил до лапок. Чокнулись, выпили, ткнули вилками в тарелки с непритязательной закуской. Владимир продолжал рассказывать. Я слушал его не очень внимательно, перебирая в памяти события страшного года.
За последнее время урывая свободные полчасика, я кратко записывал отдельные свои мысли, самонадеянно их называя "Стихотворения в прозе". Таких опусов набралось, наверное, целый десяток, а потом однажды в тревожную минуту я их сжег.
На той страничке, которую я заполнял дня за три до встречи Нового года, шло сперва более или менее поэтичное описание природы, а концовка была такая:
"Я верил и надеялся на лучшее впереди…"
Мы духом не падаем
1
Нет, не с бухты-барахты говорил я Юше Самарину, что к лету меня обязательно восстановят в избирательных правах. К тому были у меня некоторые основания, а скорее надежды.
Моя мать, разговаривая с адвокатом Орловским о превратностях артели "Расшитая подушка", рассказала ему о всевозможных передрягах ее младшего сына.
Орловский дал такой совет:
— В районных избирательных комиссиях хоть и сидят люди бдительные, но они захлебнулись от потока заявлений лишенцев, и царит там жуткий беспорядок. Сыну вашему отказывают вместе с отцом, с матерью, со старшим братом и его женой да еще с престарелой воспитательницей. А надо словчить, отдалить его дело от всех вас. Пусть он сам подает в первичную инстанцию — в районную комиссию, будто в первый раз. Никто не догадается, что ему уже отказывали. Что же до подписки о невыезде, которую он дал еще весной, пусть о ней забудет. В ГПУ столько добавляется с каждым днем дел, что беспорядок там как бы не еще больше, нежели в избирательных комиссиях.
Мать передала мне совет Орловского. Я заартачился:
— Не хочу отвечать на язвительные вопросы, еще спросят глупости вроде: "Танцевали ли вы в этом зале?" Не поеду.
На следующее утро мать подошла ко мне и сказала:
— Папa всю ночь из-за тебя не спал. Поезжай.
Вышел из-за перегородки Владимир и, посасывая трубочку, резко сказал:
— Изволь ехать без разговоров!
Сперва мне предстояло отправиться к профессору Строганову за справкой о заработке. Ведь он должен в своем учреждении печать поставить. А вдруг его там спросят: "Кого подкармливаете?" Явился я к Сергею Николаевичу, объяснил заплетающимся языком, зачем мне нужна справка. Он пригласил меня к своему столу и сказал:
— Давайте сочинять вместе.
Так написали мы черновик со словами "систематически исполняет", "высокого качества", "мой постоянный помощник". А через несколько дней благодетель вручил мне напечатанную на машинке "справочку-выручалочку" с круглой печатью в нижнем правом углу.
Отец подобрал кипу прежних устарелых справок о моем заработке, какие фигурировали на суде о нашем выселении. Всю эту кипу уже после Нового года я понес к приемному часу на Пречистенку в здание Фрунзенского райсовета. Это рядом с аптекой, там теперь помещается бюро обслуживания иностранцев.
На душе у меня было тоскливо, я предвидел презрительные взгляды и вопросы. Вошел — и сразу наткнулся на старушку, сидевшую на табуретке; такие старушки толпами собираются по церквам, а никак не в строгих учреждениях. Я ей объяснил, какая неволя меня сюда привела. Она показала, где снять пальто, куда подняться. В ее словах я почувствовал неожиданную теплоту и подлинное участие и сразу приободрился.
Нет, ни в какую комнату заходить не требовалось, а тут же, у верха лестницы на просторной открытой площадке, находился совсем пустой стол, сзади стола — пустое кресло, сбоку пустой стул, по сторонам площадки на двух лавках, мне подумалось — на скамьях подсудимых, сидело несколько человек. Запомнились: юноша в ватнике, которого я сперва принял за потомственного пролетария-рабфаковца, тоненькая бледная девушка с опущенными глазами и рослый, полный, с крупными, восточного пошиба чертами лица пожилой мужчина.
Я его сразу узнал: Мириманов! Сейчас только люди старше меня знают, кем он был.
Во время нэпа в Москве и в Питере успешно действовало несколько частных книжных издательств. Энергичные люди насаждали в народе "разумное, доброе, вечное" и, разумеется, получали немалые барыши. Одним из них был Мириманов, выпускавший большими тиражами тоненькие, с цветными картинками детские книжечки по гривеннику штука. В каждом газетном киоске продавались эти дешевые подарки для детей, все больше сочинения классиков, которым Мириманов гонораров не платил. В числе иллюстраторов подвизался известный художник-анималист В. А. Ватагин, шрифты на его обложках выполнял я, а устроил меня к нему брат Владимир. Однажды я видел, как Мириманов с толстухой женой выезжал на рысаке с кучером на козлах из ворот собственного особняка на углу Пречистенского бульвара и Гагаринского переулка. В книге "В. Голицын — страницы жизни художника, изобретателя и моряка" на странице 128-й брат изобразил такой шикарный выезд…
А три года спустя я перестал помогать Ватагину; задушенный налогами Мириманов закрыл свое культурное начинание. Наверное, и особняк у него отобрали и из Москвы шуганули. И теперь сидит он, опусти голову, на скамье подсудимых, ожидая своей участи, а я его спрашиваю: "Вы последний?"
Глядя на ссутулившуюся его грузную фигуру, я думал про него: "А ведь книги издательства Мириманова доходили до каждой крестьянской избы". Из тогдашних современных детских писателей он печатал Маршака и Чуковского. А в газетах и журналах их начали поносить за вредные сказки, особенно крепко доставалось Чуковскому за презрение к пролетариату, за его стихи"…А нечистым трубочистам стыд и срам, стыд и срам…" Наверное, и Мириманова крыли за распространение столь «вредной» детской литературы.
Мои размышления прервала дама. Она вошла из внутренних комнат элегантная, величественная брюнетка с крупными, пожалуй, даже красивыми, даже породистыми чертами лица. Совсем она не была похожа на сверхидейных тетей, которые, подражая Крупской, в те годы нарочно щеголяли в самых затрапезных платьях. Сзади дамы шла бойкоглазая девушка, в красном платочке, типичная тогдашняя комсомолка-энтузиастка. В руках она держала несколько пачек сколотых скрепками бумаг. Листки у нее норовили вывалиться, и она их все подхватывала.
Дама уселась в кресло и начала брать у девушки одну пачку за другой, выкликала фамилии и говорила очередному подходившему: "Вы восстановлены", другому — "Вам отказано", говорила таким деревянным и беспристрастным голосом, точно раздавала талоны на обед.
Одни уходили от стола сияющие, другие — с опущенными головами. Наконец на скамьях остались: юноша-рабфаковец, бледная девушка, Мириманов, я и еще за мной заняли очередь две тети, с виду рыночные торговки. Девушка-комсомолка ушла, дама сказала:
— Подходите.
Подошел юноша-рабфаковец, сел на стул, положил пачку документов на стол, весь сжался. Дама начала читать бумаги, потом вполголоса стала задавать юноше вопросы. Он, волнуясь, отвечал, она записывала. Я силился услышать, но не смог. Юноша, верно, оправдывался. А в чем была его вина? В том, что его отец… А кем был его отец? За что терпит сын?