Дело о нем велось административным порядком, ни на какой суд надеяться было нечего, а что придумает для него охрана и жандармы, того и надо было ждать.
Мое предложение сыну поездки на Урал было им встречено с радостью. Он горячо ухватился за эту идею. Мы послали просьбу о разрешении. Я сильно надеялась, что не откажут, так как Урал – та же Сибирь. Ответа ждали нетерпеливо. Но прошло много времени прежде его получения.
За это время младший сын мой, отсидев пять месяцев в крепости и четыре в Доме предварительного заключения, был до окончания приговора административно выслан на житье в Вологду и получил разрешение приехать на три дня, проститься с родителями. Он тоже очень изменился, похудел, побледнел и стал гораздо нервнее. Но он был крепче старшего, и возможность жить с семьей сильно поддержала его. Старался он подбодрить и нас с мужем, уверяя, что ожидал худшего.
Наконец пришло разрешение и старшему отправиться до окончательного приговора на уральские заводы. Мысль, что он будет работать, а стало быть, будет и полезен, совершенно воскресила его, и он пылко стал собираться в дорогу: накупил книг, приобрел скрипку и, сопровождаемый горячими пожеланиями родных и друзей, радостный и оживленный, уехал, пообещав прислать из Москвы телеграмму. Как ни тяжела была для нас с мужем разлука с ним, но, видя его бодрое настроение, мы уже не смели печалиться и старались ждать известий от него. Однако их не было. Прошло уже несколько дней, – а ни телеграммы, ни письма. По нашим расчетам он давно уже должен был выехать из Москвы, почему же он молчал? Мы подождали еще – то же зловещее молчание. Тогда мы запросили друзей наших в Москве телеграммой, проехал ли сын наш и что с ним?
И каков же был наш ужас, наше отчаяние, когда в ответ мы получили сообщение, что сын в Москве, но немедленно по прибытии арестован и опять заключен в тюрьму!
Это было невероятно! За что арестован? Девять месяцев прожил он с нами, почти не выходя из дому, видя только ближайших друзей наших. В его действиях не было решительно ничего подозрительного, а мы знали каждый его шаг… Голова шла кругом от предположений! Мы вспоминали, с какой верой, с какой радостью он уезжал!.. Негодование душило нас… Но медлить было нельзя, надо было так или иначе помочь ему: при его нервности опять тюрьма могла совсем погубить его.
Наладив кое-как домашние дела и поручив убитого горем мужа друзьям, я выехала в Москву.
Я приехала в нее вечером. Но отчаяние мое было так велико, что я не в состоянии была ждать утра и решилась действовать немедленно.
Тогдашний прокурор судебной палаты Клуген был мне знаков издавна… Поэтому, переодевшись с дороги, несмотря на девятый час вечера, я отправилась к нему на квартиру и через дежурного внизу курьера передала свою карточку. Меня тотчас же попросили наверх, и прокурор весело и любезно вышел ко мне навстречу.
Он встретил меня как старую знакомую и, несмотря на отсутствие жены, просил непременно остаться. Посыпались обычные вопросы: «Давно ли приехала? Как здоровье мужа? Что дети?» Пока он меня усаживал, я молчала, меня душили слезы. Он взглянул на меня пристальнее и ужаснулся: «Что с вами? Ради бога, что с вами?»
Но когда я объяснила, зачем приехала, когда он узнал о том, что сын мой политический заключенный, лицо его изменилось, тон стал суше, и в конце концов он перешел на совершенно официальную почву и объяснил, что об аресте сына ему ничего не известно и что сделать что-либо он для меня не может, так как это – дело жандармского управления…
Я не скажу, что этот прокурор был дурным человеком… Нет, он был просто чиновник! Пока он думал, что я приехала к нему, как светская знакомая, у него нашлись для меня и улыбки и приветы. Но, как мать политического заключенного, я являлась для него личностью, неудобной для знакомства. Мундир чиновника – это совсем особенная, тесная оболочка, под которой сердце принимает минимальные размеры. И не раз потом мне пришлось видеть такие метаморфозы среди добрых знакомых чиновничьего круга.
К тому же то были времена Плеве. Мягкосердие для чиновника было преступлением! Тем не менее прокурор «сделал, что мог»: он вынул свою визитную карточку и, сделав на ней надпись, посоветовал отправиться с ней к начальнику жандармского управления, который мог мне объяснить, за что сын арестован, и мог разрешить свидание.
Я была рада и этому. Провожая меня совсем иначе, чем встретил, прокурор заявил мне, что если б случилась в нем надобность, то он принимает в судебной палате в такой-то день и в такой-то час. Я, конечно, поняла: личное наше знакомство, как несоответственное, прекращалось…
Я не спала всю ночь.
В десять часов утра я уже входила по лестнице московского жандармского управления. Я ли не была знакома с обычаями и приемами жандармов? Мало ли я перенесла унижений, суровых отказов и полного равнодушия к своему горю? Казалось, что бы могло меня удивить? И тем не менее порядки московских жандармов, их бессердечие, их глумление над человеческими страданиями оказались таковы, что, по сравнению с ними, петербургские жандармы стали казаться мне прямо-таки ангелами, а петербургские порядки – идеалом снисхождения и мягкости. До сих пор без содрогания не могу вспомнить того, что пережила я в Москве за время заключения сына.
Прежде всего поражало то, что в управлении не было для просителей отдельной приемной. Посетители толклись в маленькой, полутемной прихожей вместе с жандармскими унтер-офицерами. Тут приходилось проводить положительно часы в ожидании, пока выйдет нужный офицер. А во время этого томительного ожидания из соседних комнат, где находились господа офицеры, доносился голос ожидаемого, рассказывавшего о вчерашнем времяпрепровождении очень неторопливо. Иногда ожидаемый офицер, с папиросой в зубах, проходил из одной комнаты в другую через переднюю, мимо ожидавшего просителя, и, скользнув по нему взглядом и нагло усмехнувшись, скрывался за дверью. Господа офицеры, видимо, наслаждались возможностью мучить и терзать людей. Если случалось, сунув унтеру в руку полтинник, упросить его напомнить офицеру, что ждешь его больше часу, в ответ из соседней комнаты раздавался намеренно громкий возглас: «пусть ждет!» – и одобрительный смех товарищей.
Иногда, после томительного ожидания, приходилось увидеть нужного офицера, входящего в переднюю, быстро надевающего пальто и хлопающего дверью, после чего подходил унтер-офицер и твердо говорил:
– Поручик ушли – пожалуйте завтра!
А завтра приходилось ждать опять. Избежать это учреждение не было никакой возможности: все передачи денег, вещей, книг, писем, все разрешения свиданий, то есть решительно все, относящееся к заключенным, надо было делать через жандармское управление. Оно было неизбежно!
В первое же посещение этого учреждения я наткнулась на очень тяжелую сцену: по передней, из угла в угол, ходила не молодая, хорошо одетая женщина. Я никогда не забуду того выражения скорби, которое читалось в ее больших глазах. Она не плакала, но, по мере того как проходило время, лицо ее становилось все бледнее.
Наконец вошел ротмистр и, не глядя на нее, сунул в руку унтер-офицера какую-то бумагу.
– Передай, – он назвал фамилию (без прибавления госпоже), – что ей в свидании отказано! – Очевидно, это касалось этой несчастной дамы, потому что она остановилась как вкопанная.
– Как! опять отказано? – закричала она. – Господин ротмистр! Именем бога!
– Нельзя-с, – злорадно усмехаясь, ответил ротмистр и с торжествующим видом ушел в соседнюю комнату.
– Так будьте же вы прокляты, все прокляты, прокляты! – во весь голос закричала посетительница. Из всех дверей появились офицерские фигуры.
– Это что? Это что такое? – слышалось со всех сторон.
– Да, прокляты, прокляты, прокляты! – в исступлении кричала женщина, доведенная до потери рассудка. – Берите меня, арестуйте, наденьте кандалы, но не разлучайте с ним! Я должна быть с ним… Я должна его видеть… Слышите, проклятые? Пустите меня к нему! Куда вы его запрятали? Где он? О, если бы нож, я бы убила вас, проклятые! – Она металась как исступленная, но в крике было нечто до того хватавшее за сердце, было такое нечеловеческое страдание, что даже жандармы не решились ее схватить и арестовать, а ограничились тем, что попрятались кто куда и только из-за двери послышался голос: