Садовую улицу густо запрудила толпа. Хоронили какого-то офицера. Пока тянулись бесконечные экипажи и однообразно маршировали солдаты, Эпштейн подозрительно осматривал всех прохожих. Его смущало, что где-то близко, может быть рядом с ним, караулит Фрезе, Колька, или Свистков, или другой, неизвестный ему дружинник. У ворот публичной библиотеки стоял лохматый, в черной тужурке студент. «Странно! – решил Эпштейн, прилежно разглядывая его. – Зачем он здесь?… И почему не смотрит? И почему прячет глаза? Кто же знает, кто он такой?…» И, не размышляя, больше всего на свете боясь оглянуться назад, боясь, что студент догонит его, он бегом побежал по Садовой. Он бежал, расталкивая мужчин, натыкаясь на женщин, хрипло дыша и не видя, куда бежит. Он слышал в ушах немолкнущий звон, перед глазами прыгали искры, и ноги путались в полах пальто. Необозримый, чугунно-каменный Петербург, многоэтажные, непроницаемые дома, театры, памятники, скверы, дворцы казались одиночной тюрьмой, хитро раскинутой ловушкой. Ему казалось, что не один Фрезе наблюдает за ним. Ему казалось, что извозчики, и газетчики, и рассыльные, и нищие, и увечные старики – вероломные террористы, товарищи по дружине, и что каждый ищет его убить. Ему казалось, что все смеются над ним и что на свете нет ни одного человека, который бы его пожалел. Он добежал до Калинкина моста и повернул на Галерный. На другой стороне в Чекушах чернели кирпичные иглы, закоптелые трубы заводов. У таможни лепились сараи, торговые склады, магазины и низкие, александровской постройки, ряды. Эпштейн остановился. Алмазно-синие волны сверкали серебряным блеском, и из Морского канала величаво выплывал пароход. Веселым звоном перезванивали колокола. «Воскресенье… Звонят, – очнулся Эпштейн. – Надо укрыться… Укрыться… И чего я так испугался?… Какая глупость!.. Чего?… Ведь если даже Фрезе следит, то стоит только сказать полковнику Шену… Сказать полковнику Шену?… Значит, я – провокатор…» Он не посмел думать дальше. Сгорбленный, в темных очках, он, качаясь, неровной походкой перешел Египетский мост и вышел на Петергофский проспект. Но как только он опять увидел людей, – беззаботную, снующую по тротуарам толпу, – снова сделалось страшно. «Не убежать… Не уйти», – почти в беспамятстве всхлипнул он и вскочил в проходящую конку.
В конке было пыльно и тесно, звякали оконные стекла и безусый кондуктор, скучая, раздавал копеечные билеты. Эпштейн забился в угол и озабоченно, хмурясь, осмотрел дребезжащий вагон. На скамейке, против него, поклевывал носом отставной, с медалями на груди, солдат. «Когда он сел?… До или после меня?… – чувствуя тягостную, все увеличивающуюся усталость, пытался припомнить Эпштейн. – Кажется, после… Да, разумеется, после… Как же я не заметил?… Почему он молчит?… Притворяется, что заснул?… Я, кажется, где-то видел его…» Отставной солдат насупил седые брови и водянистыми, ничего не выражающими глазами равнодушно посмотрел на Эпштейна. Эпштейн съежился и крепче прижался к стене. «Рассматривает… Хитрит… Боится ошибки… Господи Боже мой… Надо слезть… Лучше всего выпрыгнуть на ходу…» Завизжали несмазанные колеса, и хромоногие клячи замедлили бег. «Технологический институт», – просунув голову, уныло крикнул кондуктор. Эпштейн встал и с трудом протискался на площадку. Следом за ним протискался и старик. «Ну да… конечно… конечно, – коченея от страха, подумал Эпштейн. – Так и есть… Что делать?… Надо бежать…» Он оглянулся на старика и проворно, как мышь, шмыгнул за Загородный проспект. «Я где-то видел его… Да, видел»… – твердил он, постепенно ускоряя шаги. Он переулками пробрался на Обводный канал и мимо газового завода и городских скотобоен прошел к конно-железному парку. «Если они следят, то непременно придут сюда… И я увижу… Увижу…» Он не знал, что именно он увидит и почему хорошо, если дружинники найдут его здесь, на безлюдной окраине Петербурга, где никто не мог бы ему помочь. День был солнечный, по-летнему жаркий. За полотном Варшавской дороги сиротливо белели кладбищенские кресты. «Господи, что со мной? – схватился за волосы Эпштейн. – Господи, я, должно быть, с ума схожу… Сказать полковнику?… Нет?» Но эта мысль сейчас же угасла. «Нет… Уехать… Уехать… Уехать… Уехать из Петербурга… Совсем… За границу… В Париж…» И Париж, неприветливый и мрачный Париж, где он мерз, голодал и влачил опустошенные дни, показался теперь обетованной землей. «Но как уехать?… Ах, все равно… Там никто не отыщет меня… Там никто не посмеет убить…» Он посмотрел на часы. Было четыре часа. «Кажется, поезд есть… А вдруг они следят на вокзале. Нет… Нет… Не может этого быть…» Он нанял извозчика и, по привычке, приказав поднять верх, велел ехать на Варшавский вокзал. Уже давали третий звонок. Отходил дачный поезд до Луги. Эпштейн, волнуясь, счастливый, что нет никого, сел в первый класс, и когда пронзительно свистнул свисток и тронулся поезд, он «из конспирации» обошел все вагоны. Передний от паровоза был почти пуст. Эпштейн бросился на грязный диван и закрыл руками лицо. «Слава Богу… Кончено… Слава Богу… Я спасен… Спасен… Спасен!» – повторял он, еще не веря своему счастью. Его пальто распахнулось, шляпа измялась, и, упав, разбились очки. Однозвучно постукивали рессоры, подрагивал на скреплениях вагон, и в раскрытые окна тянуло влажной прохладой. И казалось, что все забыто, все прожито, все прощено и что примирившийся Фрезе не требует никаких обещаний.
X
Дружина Фрезе нетерпеливо ожидала «работы». Долгие месяцы прошли в бездействии и тоске, в необъяснимых и непредвиденных неудачах. Саратовский губернатор, за которым дружинники усердно «наблюдали» зимой, на Рождество внезапно выехал в Петербург и не вернулся более в Саратов. В феврале, в Казани, накануне готовой «экспроприации» Колька заметил, что за дружиной следят. В марте, в Одессе, не состоялось убийство знаменитого своей жестокостью прокурора только потому, что не был доставлен вовремя динамит. В апреле, в Твери, случайно «провалился» «транспорт» оружия, и пришлось отложить давно решенное нападение на почту. Фрезе не утратил присутствия духа. Он приехал в столицу, чтобы «уничтожить» охранное отделение, и был несказанно счастлив, что открылась возможность убить полковника Шена. Он не сомневался, что, устрашенный угрозой, Эпштейн не посмеет ни донести, ни бежать, и был уверен, что дружина с честью завершит предстоящее «дело». Он думал, что обязан мстить за Володю, обязан мстить за побежденный террор и за пораженную революцию. И хотя он ненавидел Эпштейна, как ненавидят лицемерного и озлобленного врага, он решил отправить его за границу, если полковник Шен действительно будет убит. На другой день, после свидания с Эпштейном, он увиделся со Свистковым и Колькой. Он рассказал им о задуманном покушении. Встретились они на Выборгской стороне, в дешевой кухмистерской «Ростов-на-Дону».
Выслушав Фрезе, Свистков покрутил волнистые, длинные, как у Вильгельма II, усы и ничего не ответил. По его солдатскому, загорелому, со щетинистым подбородком лицу невозможно было понять, что он думает о «провокации» Эпштейна. Фрезе не удивился. Он привык, что Свистков, «помалкивая в тряпочку», делает опаснейшие «дела». Колька, рыжеволосый и толстогубый, начинающий полнеть парень лет двадцати восьми, громко расхохотался. Хохотал он задорным и вызывающим смехом, точно втихомолку подтрунивал над собеседником и собой.
– Вот так печка-лавочка! Ишь ты, малый – не промах!.. По деньгам товар!.. Ха-ха-ха… И что это, как я погляжу, сколько теперь этой сволочи развелось!.. Я бы его, паршивца, своими руками бы задушил, тут же на месте б пришиб!.. Трещи не трещи, а гнись!..
Фрезе молча поманил полового и приказал подать чай. Колька заерзал на стуле и, вытаращив смышленые, зеленоватые, как у кошки, глаза, захохотал еще веселее:
– Был, помню, у нас в мастерской один, Филаткою прозывался… Так… Шпана, а не человек… Присматривали за ним. Глядим: что-то как будто не то. Туды-сюды, туды-сюды… Вертит хвостом, как лисица… Что поделаешь?… Приходим. Спрашиваем: «Ты, сукин сын, такой-сякой, негодяй!.. Признавайся… Будем тебя судить…»