Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Изменившись наружно, похудев, огрубев и скинув воротнички и пиджак, он изменился и внутренне. Присутствуя на торжественном съезде, слушая страстные речи Геннадия Геннадиевича, холодные рассуждения доктора Берга, слезные жалобы Веры Андреевны, он уже твердо, без колебаний, знал, что разговоры эти – глухая дорога. Он уже знал, что товарищи будут спорить либо о справедливом, но им недоступном устроении России, либо о ничтожных хозяйственных мелочах. Он понял, что от этих шумных дебатов, речей и голосований не расцветет партия и не увенчается революция. Он вспоминал о Володе, и его слова теперь не казались достойными размышления. Он увидел, что Володя тоже не понимает смерти, тоже не чувствует неразделимо-тяжкой ответственности. И если Арсений Иванович, доктор Берг и Вера Андреевна ограничиваются воинственными словами, то Володя, презирая «интеллигентские» разговоры, не смущается кровью. И, думая так и скорбя за товарищей, Болотов одновременно испытывал чувство радости, чувство светлого душевного мира. Точно он наконец отыскал ключ к решению вечной и неразрешимой загадки.

Ночевал Болотов в той же партийной гостинице, где происходил съезд, в крохотной комнате с дощатой перегородкой вместо стены. В комнате пахло лампадным маслом и еще чем-то затхлым и горьким, чего нельзя было определить. Сквозь дверную щель на полу пробивался из коридора желтый, изнеможенный луч. В соседнем номере слышался медленный разговор. Болотов неохотно стал слушать. Чей-то однотонный, долбящий голос говорил неторопливо и скучно:

– Дело такого рода… Да-с… Приближаются выборы в Думу. Да-с… Как ты думаешь, Санька, того… дадут выбирать или нет?

– Черта лысого… – злобно заговорил невидимый Санька. – Старших дворников выберут.

– Гм… Ну, уж и дворников?

– А то нет?

За перегородкой заскрипела кровать. Кто-то вздохнул и заворочался на постели. Через минуту снова задолбил тот же неторопливый голос:

– Дело такого рода… Да-с… А я, того… думаю, что… того… крестьяне выберут левых.

– Левых? Ну, это, брат, дудки.

– А я все-таки думаю.

– Почему же ты думаешь?

– Так.

– Так? Экий мудрец, прости Господи!.. Ну, если левых, то Думу твою разгонят.

– Разгонят? Дело такого рода… Того… Пусть ее расстреляют… Чем хуже, тем лучше… Да-с…

За перегородкой опять кто-то вздохнул. «О чем они? – лениво раскрыл глаза Болотов. – Пусть расстреляют… Чем хуже, тем лучше… Что лучше? Лучше, если перевешают депутатов?… Тогда, мол, крестьяне поймут… Крестьяне поймут… Но я ведь понял уже… Или один в поле не воин?…»

По гулкому коридору, разговаривая и стуча каблуками, прошли двое товарищей. Болотов услыхал громкие среди ночной тишины голоса:

– Арсений Иванович знает… Уж я тебе говорю… Уж ты слушай меня… Он говорит: восстание…

– Когда?

– Да весною, конечно.

– Весною?

– А ты думал?… У нас, батюшка, только и ждут… Я тебе вот что скажу… У нас… Да, Господи… Да прикажи комитет, так…

– Комитет-то дозволит?

– Арсений Иванович говорит: как же иначе?… Да ты слушай… У нас…

«Весною восстание… Прикажи комитет. Ждут бумаги из комитета, – улыбнулся невольно Болотов. – Ну, а если вспыхнет восстание?… „Военно-революционные кадры?“ „Штаб?“ „Die erste Kolonne marschiert?…“[7] Если вспыхнет восстание, всенародная революция, тогда и в нас, пожалуй, нужды не будет. Зовем проливать кровь… А сами?… А я?…»

В коридоре потух огонь. Приподнявшись на жесткой койке и откинув грязное одеяло, Болотов долго, встревоженными глазами, смотрел в темноту. И вдруг те дерзкие мысли, которые предчувствием назревали в нем и которых он втайне страшился, с неудержимой силой заговорили в душе. Стало ясно, что он не призван управлять партией, что он не смеет беречь свою жизнь. Стало ясно, что он не только обязан погибнуть, но и не властен, не в силах жить. Стало ясно, что та кровь, которая струилась на баррикадах – кровь Скедельского, Проньки, Романа Алексеевича, кровь Слезкина и драгунского офицера, кровь тех безымянных солдат, которых Ваня взорвал своей отмщающей бомбой, – требует не скудной, не бережливой, а вдохновенной и просветленной жертвы. Стало ясно, что, отвечая перед комитетом, перед партией, даже перед Россией, он вправе жить, вправе ждать неминуемого восстания, вправе «подготавливать революцию» и вершить хозяйственные дела, и спорить, и решать, и голосовать. Но если есть высший, неложный суд, суд не Арсения Ивановича, не доктора Берга, не партийного съезда, если есть несказанная, молитвенная ответственность, то он, слуга революции, может и должен отдать народу себя: свою бессмертную жизнь. И как только ему это стало ясно, он почувствовал благоговейный восторг, точно с плеч свалилось тягчайшее бремя, точно он обрел спасительную свободу. «Пусть ожидают восстания. Пусть надеются, что Думу разгонят, – счастливо думал он, – я знаю, что делать. Я не могу и не вправе жить. Пусть террор. Пусть убийство. Пусть преступление. Пусть кровь. Если есть на земле правда, если в жизни не все неразумие и ложь, то призрак истины, тень справедливости в моей, свободно избранной, смерти».

И, повернувшись к тонкой, пропахшей клеем, перегородке, он заснул бестревожным и радостным сном.

III

В отдаленном конце коридора, в грязном номере с кисейными занавесками и двухспальной пуховою кроватью происходило «пленарное» заседание комитета» Недоставало только Аркадия Розенштерна, опоздавшего случайно на съезд. Последние месяцы Розенштерн «работал» на Волге и урывками, изредка наезжал в Петербург. Арсений Иванович и доктор Берг громко жаловались на его долговременный «отпуск»: любимый партией, Розенштерн поддерживал незыблемый вес их решений и сообщал значительность их словам.

Рассмотрев несколько неотложных дел – о покупке оружия, о докладе на международном конгрессе, о казенных «экспроприациях», об издании новой газеты и об убийстве московского губернатора, – товарищи в двенадцатом часу ночи приступили к последнему по порядку вопросу: об «инциденте» между военной организацией и военным союзом, «Инцидент» этот очень занимал высокие круги партии и служил пищею для неумолкаемых разговоров. Сущность его состояла в том, что военная организация напечатала без ведома военного союза воззвание, тогда как право редакции всех «военных» листков принадлежало, согласно уставу, не ей, а только союзу. Принципиальное, волнующее значение этого дела и заключалось в юридической его стороне: вправе ли военная организация самостоятельно, без цензуры, печатать листки?

Когда Болотов постучал в закрытые на ключ двери, представитель военной организации, молодой, красивый студент, с завитыми усами, робея и горячась, доказывал Арсению Ивановичу правоту своих действий.

– Да помилуйте, Арсений Иванович. Да что же это такое?… Да позвольте вам объяснить… Почему мы не вправе издавать прокламаций?… Организационное бюро вправе, военный союз вправе, любой уездный комитет вправе, а мы не вправе?… Позвольте же вам объяснить… Разве в нашем воззвании усмотрено что-нибудь непартийное? Будьте добры, сделайте милость, потрудитесь сами взглянуть… Очень нехорошо, если товарищи придираются к мелочам…

– Эх, кормилец, – внушительно возражал Арсений Иванович. – Любишь смородину, люби и оскомину… Так-то… Ну-ка, что в уставе-то сказано?

– Да что устав?… Нет, позвольте, при чем тут устав?… Я по совести говорю…

– Извините, Арсений Иванович, – поправляя желто-зеленый галстук и несмотря на студента, холодно вмешался в разговор доктор Берг, – если вы ссылаетесь на устав, то моя обязанность указать, что параграф этот может иметь двоякое толкование. По точному смыслу примечаний к пункту седьмому…

«Господи, неужели все это важно?» – думал Болотов, рассеянно оглядывая тесную, накуренную, полную товарищей комнату. В углу, у окна он с удовольствием увидел приезжего с юга своего приятеля Алешу Груздева. Груздев был тоже член комитета, но редко участвовал в совещаниях: он «работал» в деревне как рядовой, партийный работник, не брезгуя никаким, даже черным и мелочным делом. Высокий, с пушистыми светлыми волосами и открытым русским лицом, он старательно избегал резких споров. Болотов знал его и любил.

вернуться

7

Первая колонна марширует?… (нем.)

32
{"b":"105486","o":1}