Эпштейн вскочил. Его лицо разгорелось румянцем, и курчавая голова гордо закинулась вверх. Теперь Фрезе уже без скуки, с ревнивым вниманием слушал его. «Болтает?… Или?… Нет, не может быть… Конечно, просто болтает». Он нахмурился и неохотно сказал:
– Если вы меня спрашиваете, то я вам должен ответить: в охранное отделение ни при каких обстоятельствах не следует поступать.
– А почему?… Почему?… Объясните мне, – почему?
– Потому что это – измена.
– Измена?… Смешно!.. Сентиментальные сказки!.. Заповеди завета!.. Моральный императив!.. Закон!.. Но какая же, объясните мне ради Бога, измена, если я говорю: не для себя, а для террора, для революции!.. Ну, а закон… Что такое закон? Помните? «О пошлите мне безумие, небожители!.. Пошлите мне бред и судороги, внезапный свет и внезапную тьму, бросайте меня в холод и жар, заставьте меня выть, визжать, ползать, как животное… Я убил закон… Если я – не больше, чем закон, то ведь я – отверженнейший из людей…» Так писал Фридрих Ницше. Ну, а я, Рувим Эпштейн, вам говорю: свободный человек больше, неизмеримо больше, чем самый большой закон. Свободный человек не должен «выть и визжать». Я смеюсь над глупым законом!..
Он подошел к столу и опять жадно, залпом выпил вина. По громоздким цитатам из Ницше, по двусмысленным, разбегающимся словам, по преувеличенно развязным движениям и по натянутой и робкой улыбке Фрезе понял, что Эпштейн что-то таит и боится высказать вслух. «А если он не просто болтает? А если?…» – с тревогой подумал он и сказал:
– Все это хорошо. Но ведь вы приехали из Парижа не для того, чтобы читать лекции о морали.
Эпштейн не сразу ответил. Он опустился в глубокое кресло и долго молча смотрел на Фрезе. Среди мягких подушек, длинноволосый, сгорбленный и худой, он казался еще меньше ростом, еще беспомощней и слабее.
В «общем зале» гремел нахальный оркестр. В коридоре шушукались лакейские голоса. Эпштейн нерешительно кашлянул:
– Я должен вам кое-что сообщить.
– Я вас слушаю.
– Ну вот… Я… Я… Вы ведь знаете мои взгляды?… Я пришел к убеждению, что для пользы террора необходимо служить в охранке…
– И?
– И… И… Вам я, Фрезе, скажу… Вы умный человек… Вы должны же меня понять… Я же вам говорю: террор только в том случае будет успешен, если мы оградим себя от охранки. Так?… Ну… Дальше, – как оградить себя от охранки? Единственный способ – поступить на полицейскую службу… Так?… Ну… А если так, то ведь кто-нибудь должен дерзнуть… Сильный дерзнет… Слабый отступит… Я свободный человек… Авторитетов не признаю… Вы не согласны? Вы, может быть, думаете, что это ошибка?… Ах, я заранее знал!.. Нет никого, кто бы понял меня… «Одиночество!.. О, моя отчизна, одиночество, – он схватился за голову руками. – Теперь я в слезах возвращаюсь к тебе»… Ну, хорошо… Пусть одиночество… Пусть!.. Я вас спрашиваю: желаете вы, чтобы террор был успешен? Желаете вы победить?… Желаете вы работать со мной?… Подумайте, Фрезе…
Эпштейн встал, ожидая ответа. Его впалые щеки тряслись, и губы дрожали. И хотя Фрезе видел, что он не шутит и что он действительно продал себя, – он не мог поверить кощунственному признанию. Не подымая глаз и все еще не веря себе, боясь услышать непоправимое слово, он тихо спросил:
– Вы… вы служите в охранном отделении?
– Да…
– Вы… вы давно служите?
– Два месяца…
Фрезе побледнел и умолк. Только теперь он понял, всей своей правдивой душой, что перед ним не товарищ, не друг, не приятель погибшей Ольги, а наемный охранный шпион. «Кто предал Володю?…» – кольнула острая мысль. Стиснув зубы, он сурово сказал:
– Сколько вы получаете?
– Что значит?…
– Сколько вы получаете?
– Герман Карлович, что за допрос?… Я не буду вам отвечать… Вы не имеете права…
– Не будете? – переспросил Фрезе.
– Не буду… Я вам сказал, как товарищ, а вы…
Эпштейн злобно, украдкой взглянул на Фрезе и покраснел.
– Это черт знает что! Это насилие!..
– Вы будете отвечать.
– Ну, хорошо… Пятьсот рублей…
– В месяц?
– Да, в месяц.
– Где эти деньги?
– Как где?… Я не понимаю… Что?… Что такое? Что надо?…
– Где деньги?
Фрезе спокойно, не торопясь, опустил правую руку в карман. Эпштейн заметил это движение. Он вздрогнул и поспешно вынул бумажник, бросил его на стол.
– Вот здесь триста рублей… Нате, считайте, если хотите…
– Триста? А остальные?…
– Не понимаю… Что же мне? Копить?… Зарывать в землю? Или что еще? Ну?
– Значит, вы прожили?
– Да, прожил…
– Вот что, Эпштейн!.. – угрюмо промолвил Фрезе. Он испытывал теперь все нарастающую, пьянящую и темную радость: он думал, что отомстит за Володю и что месть эта праведна и достойна его. Эпштейн не казался уже ни неразумным, ни бессильным, ни жалким. Он казался лукавым и дерзким врагом, которого щадить – преступление.
– Вот что, Эпштейн, я вынужден буду…
– Довольно шуток, Герман Карлович!.. Нет?… – заволновался Эпштейн. – Что это значит?… Вы говорите, как будто я провокатор?… Абсурд!.. Нелепо! Глупо! Смешно!.. Я приехал сюда, чтобы работать в терроре… Я для этого только и поступил в охранное отделение… Что, мне приятно служить? Вы не убедили меня, что я сделал ошибку… Убедите!.. Я свободный человек! Я ничего не боюсь!.. Вы не можете мешать делать пользу для революции!.. Это насилие!.. Я протестую!.. И что из этого, что я деньги брал?… Велика важность – деньги!.. А что же, не брать? Идеальничать? Возбуждать подозрение?… Что за доказательство?… Ну?…
Фрезе бесстрастно выслушал горячую речь. Когда Эпштейн, задыхаясь и вытирая губы платком, в изнеможении упал в глубокое кресло, он холодно повторил:
– Ввиду того, что вы провокатор, я вынужден буду…
– Что?
– Я вынужден буду поставить одно условие…
– Какое условие?… При чем тут условие?… Нет, как вам нравится? Я хочу ему пользы, я говорю, что и как надо делать, чтобы поставить террор, а он мне грозит!.. Сумасшествие!.. Глупость!.. Бедлам!.. Так невозможно!.. Что вы воображаете?… Я людей позову!..
Фрезе наморщил белый, на висках облысевший лоб и медленно вынул браунинг из кармана. Он положил его рядом с собой, на салфетку, и усмехнулся:
– Ежели вы желаете звать людей, то почему вы их не зовете?… Мое условие заключается в том, что вы поможете убить полковника Шена… Иначе… Иначе… Я вынужден буду вас… истребить.
Эпштейн с усилием поднялся в кресле. Вытянув тонкую шею, он вяло, блуждающим взглядом осмотрел «кабинет». Двери были закрыты, и между Фрезе и им стоял уставленный бутылками стол. Было очень светло, очень жарко, и сильно пахло вином. На белой скатерти чернел заряженный браунинг. Эпштейн тяжко вздохнул и, чувствуя, что теряет сознание, уронил голову на подушки. Как сквозь сон, он услышал размеренный голос:
– Согласны вы или нет?
Он ничего не ответил. Он не понимал, где он, и что с ним, и кто спрашивает его, и зачем блестит браунинг, и зачем сияют электрические огни. Он понимал только одно, что Фрезе его не отпустит и что окончена жизнь, что сейчас, через десять минут, он умрет позорной и бессмысленной смертью. Он был убежден, что Фрезе его застрелит, застрелит здесь, вот в этом пропахшем сигарами «кабинете», что напрасно молить о пощаде, напрасно плакать, кричать, звать на помощь, доказывать и даже бороться. Не отдавая себе отчета, не зная, что делать, он слабо кивнул головой и, как бывало с ним в детстве, крепко накрест, точно обороняясь, прижал ладони к груди. Фрезе с ненавистью взглянул на него и спрятал браунинг обратно в карман.
IX
На другой день Эпштейн проснулся поздно, в одиннадцатом часу. Привычный номер гостиницы, узорчатый, запыленный ковер, зеркальный, желтого дерева шкап и кисейные занавески показались неуютными и чужими, точно за ночь изменилась вся жизнь. Хотя в комнате было тепло, он зябко потянул одеяло и, пытаясь снова уснуть, избегая мучительных мыслей, зарылся с головою в постель. «Ах-ах-ах, – простонал он, кусая ногти, – Фрезе… Ах-ах-ах… Глупость!.. Ужасная глупость!.. Безмозглая глупость!.. И кто тащил за язык? Надо было болтать?… Не мог удержаться!.. Ведь он ничего бы не думал… А я бы работал… И было бы все хорошо… А теперь вот пропало дело… Пропало?… Неужто пропало?… Неужто выкрутиться нельзя?… Ах-ах-ах… Что за черт!..» Он в глубине души был уверен, что поступил в охранное отделение исключительно «для пользы террора» и что между ним и доктором Бергом очевидная для всех бездонная пропасть. Он был уверен, что он не продажный «секретный сотрудник», а неподкупный и мужественный революционер, более мужественный, конечно, чем те, кто не смеет «дерзнуть». И он был уверен еще, что его непростительный грех заключается единственно в том, что он «проболтался, как баба», – переоценил товарищеское доверие. «Не понимает!.. Фанатик!.. Дурак!.. Телеграфный столб!.. Тателе-Мамеле!.. – Заворочался он на кровати. – Насочиняли законов!.. Святые!.. Ах, глупость, глупость!.. Сумасшедшая глупость!.. Как же быть?» Он сел и, опустив оголенные ноги, взъерошенный и неумытый, в белой ночной рубашке, забормотал, размахивая руками: «Он что-то мне говорил… Говорил, что меня истребит… Что такое?… Не смеет… За что? Что я сделал дурного?… Разве я провокатор? Совесть моя чиста… Почему она может быть не чиста? Если я, например, убежден, что нужно работать в охранке?… Пусть докажет, что я не прав… Пусть докажет… Да, да… пусть докажет… Кого я выдал? Кому повредил? А деньги?… Мелочь!.. Пустяк!.. Ребенок поймет!.. Смешно…» Уже успокоенный и почти убежденный в своей правоте, убежденный, что его не за что осудить, он надел башмаки и начал тщательно одеваться. Но мысль о вчерашнем неотступно преследовала его. Причесавшись и положив щетку на мраморный стол, он опять невольно подумал о Фрезе. И в ту же минуту вспомнился полковник фон Шен, остриженный под гребенку, румяный и пухлый, необычайно вежливый господин. Вспомнились круглые, без блеска, глаза, те глаза, которых он так боялся, и последний, испытующий разговор: «А не знаете ли, Эпштейн, где теперь Герман Фрезе?…» «Я выдал? – в ужасе вскрикнул он и почувствовал, как похолодели колени. – Почему выдал?… Разве я провокатор?… Разве я мог не ответить?… Если бы я не ответил, он бы меня заподозрил, он бы понял, что я играю игру… Это же неизбежно… И чем же я повредил?… Тем, что сказал, что Фрезе, кажется, в Петербурге? Мало ли что в Петербурге? Петербург велик… Надо найти…» Он старался себя оправдать, во что бы то ни стало старался поверить, что не совершил преступления и что Фрезе не арестуют… «Даже если и будет маленький вред, – рассудительно доказывал он, – то все-таки разница… Провокатор служит за деньги, а я служу идейно и бескорыстно… Не надо этого забывать… Надо помнить… Да, помнить… Иногда и жертвы необходимы…» Он, спотыкаясь, дошел до окна и отдернул кисейную занавеску. «Фрезе говорит, что убьет… Фрезе убьет?… Как?… Что такое?… Вот выйду на улицу, а он поджидает меня за углом… Разве он пощадит? Разве они щадят?… И зачем я сболтнул? Ах, глупость!.. Убьет?… Почему он вчера не убил?… Ведь мог убить?… Не посмел? Да… я ведь дал обещание… Идиотская глупость!.. Ах-ах-ах! Что делать? Что делать?…» Он неловко, тщетно пытаясь попасть в рукава, накинул пальто и вдруг ясно представил себе минувшую ночь. Он увидел прокуренный, душный, сверкающий хрусталем «кабинет», узкое, точно каменное, лицо, черный браунинг и уставленный бутылками стол. «Я вынужден предложить вам условие…» Так сказал Фрезе… Значит… Значит, бежать… Но куда?… Куда бежать? Ведь, наверное, следят… Нет спасения, – замирая, подумал он и тотчас же ухватился за новую мысль: – А если не выйти?… Если спрятаться тут?… Кто может заставить меня выходить… Буду сидеть вот на этом диване… И напишу полковнику… Нет?» Он успокоился на мгновение и даже попробовал закурить, но пальцы не слушались и ломали тонкие спички. «А доктор Берг?… Ведь к нему пришли на квартиру… А если придут и ко мне?… Неужели придут? Ну да… Очень просто: придут!» Он не сомневался теперь, что, где бы он ни был, что бы ни делал, как бы ни стремился себя защитить, безжалостный Фрезе всюду разыщет его. Он бросил на пол незажженную папиросу и осторожно выглянул в коридор. В соседнем номере немолодая, с измученным лицом горничная прибирала постель. «Горничная? – заколебался Эпштейн. – Я вчера ее не заметил… Горничная и?… Господи Боже мой!» И, чувствуя, как кружится голова, он юркнул по лестнице вниз и вышел на Невский.