– Добрый день, Александр Николаевич.
«Маша Охранная… Фу…» Он молча прошел в свою комнату и, не снимая пальто, сел на диван. Несколько минут он сидел неподвижно, пытаясь понять, что же именно произошло бессонною ночью? Лысый, в воротничках до ушей, доктор Берг, его загадочная усмешка, анонимное и двусмысленное письмо, растерянный Арсений Иванович, грязный трактир и подобострастный Тутушкин, – все было так ново, так неожиданно и так странно, что, не веря себе, боясь, что память изменяет ему, он задумчиво поднял руку и провел по разгоряченным щекам: «Доктор Берг – провокатор… А меня не вешают потому, что не велел полковник фон Шен… Я в руках охранных шпионов… Как захочет полковник фон Шен. Захочет – повесит, захочет – помилует… Фу»… И, испытывая ощущение почти физической боли, он встал и медленно подошел к окну. Ходил он по-военному – прямо, подняв голову и делая размеренные шаги.
Вспомнилась ненастная осенняя ночь. Тяжело забирая кормой, грузно качается броненосец. Свищет ветер. Плещет волна. Плачет дождь. Впереди, во мгле колеблются огни «Александра». Все обычно, серо и скучно. Хочется спать. Лениво длится «собачья» вахта. Но вот, внезапно разрезая свист ветра, звонко запел серебряный горн. Блеснул сигнальный огонь. И сейчас же пожаром вспыхнул прожектор, засветились свинцовые волны, затопотали ноги по трапам, загремели беседки, залязгали рельсы, и тревожно зазвенел телеграф. Тяжко и властно, оглушительно громко прогромыхал первый выстрел. «Минная атака!.. Атака…» Промелькнуло испуганное лицо комендора, скуластого башкира Малайки, и опять зазвонили звонки, и забегали люди, и грохочущей молнией опоясался борт… А потом взволнованный голос: «Как ты смеешь стрелять? Разве не видишь?… Рыбак!..»
«Да, стреляли по рыбакам… Да, позор… Да, ошибка… Но ведь только ошибка… Ведь невидимый неприятель, море, ночь и… судьба России. А сейчас?… Не судьба ли России? Не позор?… И опять невидимый неприятель… Кто? Японцы? Адмирал Того? Нет, Тутушкин и доктор Берг… „Разве я из-за денег? – точно въявь рассыпался угодливый смех. – Что деньги?… Металл… Сорок рублей семейному человеку!..“ И Розенштерн торгуется с ним? Покупает его?… А господин доктор Берг? „Les affaires sont les affaires…“ И его слушают… И Арсений Иванович беспомощно разводит руками… И это в партии, в комитете», – он презрительно скривил губы и распахнул двойное окно. Запахло весной. Ворвался уличный гомон. Наверху, между краями домов, голубело синее небо. Внизу у ворот терпеливо караулил извозчик. «Извозчик № 1351… С ним бороться? С полковником Шеном? С Машей Охранной?… Да?…» Он облокотился о подоконник и только теперь заметил, что забыл снять пальто. «И если бороться, то как?…»
Вспомнилась другая, еще более бесславная ночь, та ночь, которую он не мог бы забыть, если бы даже хотел. Управляясь машинами, робко, ощупью бредет броненосец, его броненосец, любимый корабль, на котором он сделал поход и вчера без отдыха сражался весь день. Ходит крутая зыбь, потушены предательские огни, в море – мрак. На броненосце груда обломков. Наполовину сбита фок-мачта. Срезаны мостики. Разворочены люки. Сожжены ростры. Взорваны башни. Исковеркана броня. В кольца свернуты железные трапы. Сохранилась одна – только одна – неповрежденная пушка, – последнее прибежище и надежда… В жилой палубе лазарет. На матрацах, носилках, брезентах лежат искалеченные тела. На полу, поджав разутые ноги, сидит раненый комендор Малайка. Его скуластое, темное, посиневшее от напряжения лицо обезображено болью. Зубы оскалены. Он держится за голову руками и, раскачиваясь и горбясь, хрипло визжит: «Воды… Воды… Воды…» Розовеет восток. Далеко на краю горизонта, в голубой и сверкающей мгле, заструились дымки. Один, два, три… двадцать шесть. В бинокль отчетливо видны: «Миказа», «Сикисима», «Фудзи», «Асахи», «Касуга», «Ниссин», «Идзумо», «Ивате»… двадцать шесть кораблей, точно не было боя, не погиб несчастный «Ослябя», не защищался, как лев, «Суворов», не перевернулось «Бородино». Из кормового плутонга сиротливо и глухо прогремел единственный выстрел, и на фоках зареял сигнал… А потом по волнам запрыгал паровой катер, и чужие, вооруженные люди цепко, как обезьяны, ползли на броненосец. Взвился ненавистный японский флаг. «Позор… Не сумели, не смогли победить… Не сумели, не смогли умереть. Нет оправданий… Ну, а теперь сумеем ли победить? Или опять униженно попросим пощады? Не у японцев, у полковника Шена…» Он отошел от окна и почти упал на диван. Бессильное утомление охватило его. Хотелось уснуть, уснуть крепко, успокоенным и освежающим сном, забыть и Тутушкина, и Цусиму, и комитет, не помнить, не думать, главное, не решать.
В дверь постучались.
– Войдите.
Вошла Маша в белом переднике, с чайным подносом в руках и ласково улыбнулась:
– Не прикажете чаю, Александр Николаевич?
Александру казалось, что это вошла не Маша, что сотни глаз наблюдают за ним и десятки ушей подслушивают его. Казалось, что все охранное отделение – все полковники, провокаторы и филеры, все предатели, доносчики и жандармы – стоят за ее спиною и хихикают, как Тутушкин. С отвращением, отворачивая лицо, он сказал:
– Ничего не надо. Уйдите.
Маша обиженно зашуршала накрахмаленной юбкой. Александр встал и в раздумье прошелся по комнате. Теперь он испытывал равнодушие, – то презрение к опасности, которое он пережил на корабле перед боем. Он не мог бы сказать, где источник неожиданной перемены, но уже было ясно, что никакие Тутушкины его не смутят и что он не выйдет из партии. «Если я не умею перешагнуть через грязь, – холодно думал он, – я не должен работать в терроре… Но ведь я пришел не потому, что революция сильна, а потому, что хотел бороться и верил, что нужен мой труд… Так отчего я сомневаюсь теперь?… Разве я оставил военную службу потому, что сдались „Сенявин“ и „Николай“?… Потому, что была Цусима?… И разве верить в партию и народ – значит верить в непогрешимость партийного комитета? В непогрешимость доктора Берга?… – И, чувствуя несмелую радость и уже твердо веруя в свою правоту, он докончил без колебания: – Я пришел, желая служить народу, партии и России. Кто властен мне помешать? Доктор Берг? Тутушкин? Фон Шен? Но если надо с ними бороться, я не погнушаюсь борьбы. Если надо их победить – я уверен в победе. Тем лучше, – пусть невидимый неприятель, пусть борьба не на жизнь, а на смерть… И если я обязан бороться, то… Розенштерн прав. Да, он прав… Или блюсти белоснежную чистоту, или не бояться никаких унижений… Или сентиментальничать, как Алеша Груздев, или… или убить. Нет выбора… Третьего не дано… И я не хочу искать третьего… Зуб за зуб и око за око!..»
Он сказал себе так, и, хотя чувство тайного отвращения все еще не покидало его, ему стало весело и спокойно, точно он наконец отыскал утраченный путь. «Побеждает тот, кто хочет победы… Кто ничего не страшится и кто смеет убить…» Потянуло на воздух, за город, к морю, к величавой и молчаливой Неве. Он надел шляпу и вышел. Извозчик по-прежнему скучал у подъезда. На этот раз Александр не заметил его.
IV
Розенштерн доложил комитету о ночном разговоре с Тутушкиным. Слова его были встречены с возмущением. И Арсению Ивановичу, и Вере Андреевне, и Залкинду, и Алеше Груздеву «провокация» доктора Берга казалась вопиющей нелепостью и обидною клеветой. Доктор Берг работал так безупречно, так блестяще «организовывал технические дела», так давно был «кооптирован» в комитет, что страшно было признаться, что именно он, даровитый и честный, испытанный революционер, за деньги служит у полковника Шена. Но еще страшнее было признаться, что не оправдалось доверие партии, что во главе ее стоял провокатор, что благодаря неопытности, прекраснодушию и слепоте были повешены десятки людей и разгромлен наголову террор. И поэтому товарищи волновались и не смели поверить, что Тутушкин не лжет. И хотя они думали, что защищают доктора Берга, его достоинство и его честь, на самом деле они защищали себя – от тяжких мыслей и томительных угрызений. Алеша Груздев горячился и говорил, что «гнусные сплетни деморализуют партию». Вера Андреевна пожимала худыми плечами и доказывала, что «все охранники – негодяи» и что «слушать их – значит унижать комитет». Геннадий Геннадиевич жалел о «своеволии товарищей» и настойчиво утверждал, что охранное отделение, опасаясь доктора Берга, затевает «интригу», то есть пытается посеять партийный раздор. Но более всех был огорчен Арсений Иванович.