Однако нужно принять во внимание конкретные условия: говорят, что сарацины проникли в Акру до рассвета и так неожиданно, что у христиан не было времени опомниться. Возможно, что этот рыцарь спал при оружии, готовый к бою, и, услышав шум, бросился на врага, полагая, что товарищи последуют за ним. И, предпочтя смерть за веру и свободу города, он проявил великодушие. Если бы другие горожане и рыцари поступили так же, Акра, возможно, была бы спасена. Ибо для того, чтобы одержать победу, достаточно горстки храбрецов. В книге Маккавеев и у Вегеция сказано так: «Победа обычно добывается немногими людьми, преимущественно храбрецами», «побеждают не числом, а смелостью», «на войне быстрота полезней смелости».
С одной стороны, Генрих Гентский допускает, что рыцарь был великодушным и очень смелым человеком, а отнюдь не безрассудным. С другой стороны, он считает, что рыцарь не мог бы проявить великодушия, если бы бежавшие вели себя должным образом. В данном случае его цель – заклеймить знать и особенно прелатов, дезертировавших в момент штурма города. Далее рассматриваются три возможности враги или уже победили, или «взяли народ в кольцо», или угрожают ему. Первую Генрих Гентский отклоняет, ибо в момент бегства командиров еще не все было потеряно, вторую и третью объединяет или действительно все, отчаявшись в победе, могут бежать, поскольку не имеет смысла подвергаться опасности, или никому не подобает впадать в отчаяние, и все единодушно должны противостоять врагу, защищая отчизну и общественное благо, разве что следует освободить от этого женщин, детей и инвалидов, даже в случае, когда мнения разделяются, и «старшая и более здоровая часть» (major et samor pars) отчаялась, не потерявшие надежды не должны бежать с другими, а их духовные наставники (spintuaha) обязаны оставаться с ними[620].
Светские авторы также прибегали к лексике ученой клерикальной морали, прилагая ее к военным людям Жан де Бюэй обнаруживает в последних «добродетель стойкости, ибо многие предпочитали погибнуть в бою, нежели бесчестно бежать»[621]. Жан Молине решил наделить каждого из четырех герцогов Бургундских одной из основных добродетелей Филиппа Храброго – благоразумием, Филиппа Доброго – умеренностью, Карла (Смелого – Примеч. ред.), хотя и «вдохновленного богом войны Марсом», – справедливостью, а Иоанна Бесстрашного – стойкостью. «Герцог Иоанн < > – государь бесстрашный, во всех делах великодушный, твердый, как скала, настолько храбрый и мужественный, что все ему было по плечу и по силам, и за его достоинства и заслуги ему подобает стойкость, особо почитаемая среди основных добродетелей»[622]. «Верный служитель» характеризует Байара следующим образом: «Храбростью не многие могли сравняться с ним, поступками он был подобен Фабию Максиму, хитроумными замыслами – Кориолану, а в великодушии и стойкости был вторым Гектором яростным по отношению к врагам, мягким, миролюбивым и куртуазным – по отношению к друзьям»[623]. Несмотря на эти заимствования, понятие мужества в литературных текстах, несомненно, лучше отражающих жизнь, явно принадлежит другому семантическому полю, где доминируют почти инстинктивные эффективность и импульсивность[624].
2. МОТИВЫ, ПОСТУПКИ, НАДЕЖДЫ
Согласно многочисленным письменным источникам, главным образом начиная уже с XII в.[625], мужество понималось как состояние чувств или, по крайней мере, как идеальное поведение; тогда же появились стереотипы мышления и сложились языковые привычки, и некоторые из них просуществовали столько же, сколько и Средневековье. Однако систематическое изучение словарного запаса языка, возможно, откроет малозаметные оттенки, новшества и утраты, что позволит провести различия по времени, месту, среде и литературным жанрам.
Первый общий анализ героического эпоса, хроник, дидактических трактатов, рыцарских биографий, панегириков, эпитафий приводит к мысли, что мужество понималось прежде всего как норма аристократического, благородного поведения, связанного с родом, кровью, происхождением, как индивидуальное действие, коим движут амбиции и страсть к земным благам, забота о чести, славе и посмертной известности. Следует избегать позора, коим можно запятнать себя и своих близких из-за трусости, лени, робости. В сражении подобает проявлять большую страстность и силу, совершать высокие подвиги и доблестные деяния, проявляя при этом искусство владения оружием, храбрость и неустрашимость. Именно так становятся храбрыми, мужественными и гордыми, как это и подобает вассалам и рыцарям. Меньше ценились (но не порицались) действия тщеславные, оскорбительные, жестокие (фр. felons – жестокий, безжалостный, яростный)[626].
Для Жана де Бюэя, хорошо знакомого с военной практикой своего времени и с культурным наследием, война была прежде всего школой аскетизма. Она требует усилий, «страдания и труда». Ее участники должны уметь переносить «тяготы, опасности, лишения и голод», «привыкнуть носить доспехи ночью и днем, поститься большую часть времени». И все это – ради «чести и славы», обретения «совершенной славы этого мира», ибо «всякая мирская честь обретается войной и завоеваниями». Но не нужно забывать о материальной выгоде, считавшейся справедливым вознаграждением за подвиги, и потому война представлялась наиболее достойным и очевидным средством продвижения по социальной лестнице к «большим свершениям и большим владениям». Сравнивая придворного и воина, Жан де Бюэй без колебаний отдает предпочтение последнему, ибо в конечном счете в его жизни риска не намного больше, но зато гораздо больше надежных ценностей. «Оружие платит своим солдатам» трояким образом: смертью (но ведь «часто случается, что столь же рано может умереть не только воин»); бедной, но славной жизнью, когда все говорят о вас и ваша известность переживет вас (таковы Бертран дю Геклен и завоеватель Канарских островов Гадифер де Ла Саль), тогда как богатство никто, умирая, сохранить не может, и вообще «бедных дворян больше при дворах и в добрых городах, нежели на войне»; наконец, состоянием, ибо «благодаря оружию вы сможете стать самым могущественным властителем мира»[627].
Настойчивое превозношение индивидуальной доблести, ярких подвигов если не в одиночку, то, по меньшей мере, персонализированных побед отдельных людей, несомненно, заставляет думать, что средневековая война сводилась к ряду поединков и что коллективное проявление мужества было малозаметно или неизвестно. Но в действительности все представляется иначе: как простые воины, так и военачальники ясно сознавали, что подвига отдельного героя недостаточно. И наряду с прославлением «благого», доблестного героя[628] прошлого или настоящего, светской или церковной истории, в Средние века ценились также те или иные линьяжи, роды, народы, которые проявляли солидарность на поле боя. И по обычаю в первые ряды ставили не только отдельных лучших солдат, молодых «только что посвященных в рыцари», но и определенные воинские соединения, известные своей коллективной храбростью. Во время крестовых походов это были тамплиеры и госпитальеры, а в войнах Империи – швабы, которые после сражения при Унструте в 1075 г. стали требовать для себя «первое место в бою» (primatus pugnae). В речах, с которыми короли и военачальники время от времени обращались к войскам накануне решающих сражений, говорилось не об индивидуальной доблести как залоге будущей победы, а об общем успехе всей армии или всего народа. В «Споре герольдов Франции и Англии» оба участника стремятся по-своему доказать доблесть англичан и французов вообще[629]. Временная солидарность также могла быть обеспечена клятвой, обетом, а иногда люди связывали себя физически (веревкой или цепью)[630]. В силу этого чувства солидарности военный кодекс швейцарцев не позволял властям или командующему наказывать провинившегося солдата, но обязывал каждого убить стоящего рядом товарища, если тот намеревался бежать или сеял панику[631]. Во Флоренции в XIV в. всему военному отряду, одержавшему победу, полагалось двойное месячное жалованье[632]. Иными словами, дух корпоративности был столь же частым стимулом для подъема боеспособности войск, как и дух индивидуального соревнования и соперничества[633].