Молодежь поначалу ничего не почувствовала. Но с первых дней октября 1876 года старые опытные рабочие, вслушиваясь в грохот станков, стали поговаривать, что в этом году «сезона не будет».
Многим из них уже доводилось работать до последнего момента, то есть до того, пока фабрику не опечатывали. Они знали, как начинаются такие дела.
Неопределенное положение продолжалось еще месяца три без видимого ухудшения. Кое-кто начал было надеяться. Но старики стояли на своем: «Этой зимой сезона не будет. Вот доживем до весны, тогда посмотрим».
Пока еще рабочих не увольняли и станков не останавливали. Зимлеровская фабрика работала на полный ход, и господин Жозеф, неунывающий коммерсант, регулярно курсировал между Вандевром и Парижем.
Но недуг становился общим. Многие фабриканты открыто говорили, что не продержатся до весны. То там, то здесь останавливали станки. Безработные бродили вдоль канала в надежде разгрузить баржу или узнать от приезжего, как идут дела в дальних департаментах.
Наступил апрель, по положение не улучшилось. Прошедшая зима была теплая, дождливая. Революционные вспышки озаряли окраины Парижа. Гамбетта разъезжал по Франции, произнося неистовые речи. Запахло новой войной с Пруссией. Золото припрятали.
Жозеф все чаще и чаще уезжал по делам из дома, и это было дурным знаком. В его метаниях была тревога быка, который, почуяв пожар в хлеву, тычется рогами в дверь. Пайю лучше других знал, что машины работают уже вхолостую. Еще неделя-другая, и угля совсем не потребуется. Станки работали теперь не больше восьми, даже шести часов в сутки; и ткачи каждое утро думали с тревогой, не начнется ли для них сегодняшний день так, как начался он у Лорилье, у Лефомберов, – коротким приказом мастера: «Момод, Лакрок, Бодеп, пройдите к господину Гийому».
И наконец еще одна страшная весть: черного сукна больше не носят, производство черного сукна умерло! Последние надежды отлетели от вандеврских фабрик.
В этот вечер Сара прождала мужа до половины двенадцатого. Детей услали спать, а маленький дядя Блюм, Бабетта и Миртиль сидели с ней в гостиной. И когда Ипполит, измученный астмой, уснул наконец тревожным сном, зарывшись лицом в подушки, она в первый раз, под покровом ночной тишины, измерила ужас настоящего привычной меркой прошлого.
Сначала маленькая белая фабричка под сенью развесистых каштанов, – не больше обыкновенной мастерской. Шум ее машин сливался с грохотом кухонной посуды. Ее ритм был своим, домашним. Она входила в жизнь наравне с заботами о паре коров, лошади и козе. Чтобы подвести годовой баланс, требовался час, а двухмесячная экономия окупала все расходы.
Потом – отдаленный конский топот, два коротких удара в дверь, не французская и не эльзасская речь, легкий свистящий скрип седла, с каким обычно кавалеристы соскакивают па землю.
…Долгий осенний дождь, память о промозглых унылых часах, проведенных в мерзостной сторожке, где им восьмерым негде было повернуться, а за окном – высокий костяк незнакомой фабрики, слепой и пустынной, двор без клочка зелени, без единого деревца. Жизнь ползла, как мокрица, бестолковые отъезды и приезды, тоска, усталость, сто раз на дню меняющиеся планы, ссоры, примирения, и это упорное, убийственное молчание четырех мужчин.
Но вот как-то утром что-то там сделали под землей – и все задрожало; послышался шум, тоже какой-то непривычный, – фабрика заработала, жизнь началась снова.
Шли месяцы, один за другим, бесконечной чередой. Робкая вначале надежда, которую так же легко было спугнуть, как летучую мышь, уцепившуюся когтем за складку гардины, крепла, росла, опережала время. Предчувствие неустоек и просроченных платежей омрачало каждый квартал. Позже эта болезнь возвращалась уже раз в год. Как раз тогда ее сын, ее Жозеф, спасся от этой змеи из Планти и капиталы Штернов хлынули в артерии фабрики.
Подводы привозили новые станки и машины. Шум все рос. Домашний очаг, некогда подчинявший все своему ритму, теперь уже стал простой дощечкой, скользящей по гребню волн. Грохот заполняет вселенную. Он ни на минуту не может замолчать. Иначе Зимлерам нет спасения.
И как раз в это время ее внимательное ухо впервые уловило подозрительный скрежет. Муж и сыновья еще ни слова не сказали. Но разве обманет чутье? В течение полугода старая женщина видит, как с каждым днем все больше и больше слабеет этот мощный организм.
«О Weh![32] Столько работать, и одни только страхи, одни страхи».
Сара чувствовала, что ближайший платеж будет последним платежом. Рядом с ней лежит человек, тяжелое астматическое дыхание подымает его ребра. Он немало прожил на белом свете. Она знает, что его левое веко не действует с того рокового вечера. Он отдал делу все свои силы. И силы его уходят вместе с мощью их фабрики. Но они уже не вернутся.
«О Weh!» Старуха садится в постели, придвигает к себе ночник, поправляет белоснежный чепчик, туже окутывает шалью худые плечи, достает из футляра очки, открывает библию; и в глубине ночи ее губы шепчут извечные слова, начертанные угловатыми буквами.
IV
На следующее утро рабочие наконец узнали ожидавшую их участь. За прутьями решетки, как тухнущий фонарь, бледным пятном маячило лицо Гийома. И когда хозяева, обойдя всю фабрику, собрались на складе, старшие мастера напраспо отдавали распоряжения, сами чувствуя свое бессилие.
Маленький дядя Блюм, поселившийся у Зимлеров накануне полного своего банкротства, теперь заменял на складе Жозефа. Припадая на больную ногу, он бойко лазил по стремянке. В это утро они собрались впятером – дядя Блюм держался несколько в стороне, – и Ипполит, не снимая цилиндра, как будто он находился в синагоге, открыл заседание:
– Думаю, что много говорить не приходится, да оно и к лучшему. Дела в упадке. Черное сукно больше не идет. Это может затянуться еще па десять – пятнадцать лет, и неизвестно, что будет потом. Все это знают, вся Франция узнала это сегодня. У нас нет ни средств, ни желания ждать целых пятнадцать лет. Так или не так?
Это «так или не так» не требовало ответа и не нуждалось в одобрении. Ипполит оглядел присутствующих.
– Продолжать работу с такими машинами, как наши, безумие. Через два года мы разоримся. Я не пошел бы на это даже в том случае, если бы в деле были только мои деньги и деньги Миртиля. А теперь об этом и вообще не может быть речи.
– Гм, – хмыкнул Миртиль. Старший брат многозначительно посмотрел на него.
– Значит, я предлагаю вам следующее. Мы ликвидируем дело.
И так как четверо его слушателей беспокойно задвигались, Ипполит продолжал тоном выше; он побледнел и старался пальцами левой руки приподнять парализованное веко над кроваво-красным белком.
– Повторяю, дело мы ликвидируем. В течение трех лет будем работать с четвертью наших станков и постепенно покроем расходы на оборудование. Тогда закроем лавочку, и фабрика будет про-да-на.
В наступившей тишине слышно было, как выбивают дробь зубы дяди Миртиля.
– Мы с Миртилем выходим из дела. Жозеф и Гийом справятся одни. Если ликвидация пройдет так, как мы рассчитываем, я куплю им в Париже банкирскую контору. Вот и все.
Все по-прежнему молчали, и тогда Ипполит прибавил, опустив парализованное веко и весь – от мощного затылка до подгрудка – налившись кровью.
– Замечу только, что я выхожу в тысяча восемьсот семьдесят седьмом году из дела гораздо более бедным, чем был в семидесятом году, но поскольку каждый из нас с тех пор выполнял свой долг, я не стану никого упрекать и не буду больше распространяться на эту тему. Бог дал, бог и взял, да будет благословенно его имя!
Ипполит поднял свою огромную руку, и четверо остальных увидели, что он вдруг улыбнулся. Но тут произошло нечто неожиданное. Дотронувшись случайно до полей цилиндра, Ипполит вспомнил, что он все это время простоял с покрытой головой. Его улыбка погасла, он резким движением швырнул цилиндр на стол и, нахмурив брови, с выражением безграничного презрения посмотрел на сыновей.