Но вот наконец Ван и добрался до Адиного мужа.
Он так часто и так исчерпывающе убивал добрейшего Андрея Андреевича Виноземцева на всех темных перекрестках сознания, что теперь этот облаченный в ужасный, похоронный, двубортный пиджак бедняга с мяклыми, кое-как слепленными чертами, с мешковатыми глазами грустного пса и пунктирными дорожками пота на лбу являл все признаки без особой надобности воскресшего мертвеца. Вследствие совсем не странной промашки (или, скорее, «отмашки»), Ада забыла представить мужчин друг другу. Ее супруг объявил свое имя, отчество и фамилию с наставительными интонациями диктора из русского учебного фильма. «Обнимемся, дорогой», – прибавил он, чуть дрогнув голосом, но не изменив скорбного выражения лица (странно похожего на лицо Косыгина, юконского мэра, когда тот принимает букет у девочки-скаута или изучает нанесенный земным трусом урон). К изумлению Вана, в дыхании его ощутился явственный запашок сильного успокоительного, имеющего своей основой неокодеин и прописываемого при психопатическом псевдобронхите. По мере приближения унылого, помятого лица Андрея Андреевича на нем обозначались разного рода шишечки и бородавочки, ни одной из которых не хватило, впрочем, лихости, чтобы усесться эдак бочком, на манер прибавления к сестриной ноздре. Мышастые волосы свои он стриг коротко, – сам орудуя ножницами. В общем и целом у него был «корректный», опрятный вид эстотского hobereau, принимающего ванну раз в неделю.
Мы все повалили в столовую. Ван на миг прикоснулся к прошлому, когда, выбросив перед собою руку, опередил собравшегося отворить дверь лакея, и прошлое (все еще продолжавшее перебирать камни его ожерелья) вознаградило его скошенным взглядом «Долорес».
Случай рассадил их вокруг стола.
Агенты Леморио, люди уже пожилые, не состоявшие в браке, однако прожившие как мужчина с мужчиной время достаточное, чтобы справить серебряную годовщину, остались и за столом неразлучными, усевшись меж Южликом, ни разу к ним не обратившимся, и Ваном, доставшимся на растерзание Дороти. Что до Андрея (который, перед тем как заправить за ворот салфетку, легонько осенил крестным знамением застегнутое на все пуговицы брюшко), то он поместился между сестрой и супругой. Он потребовал «cart de van» (вызвав у настоящего Вана приступ мирного веселья), но будучи приверженцем крепких напитков, бросил один огорошенный взгляд на страницу со «швейцарским белым» и «вручил бразды» Аде, тут же потребовавшей шампанского. Ему еще предстояло сообщить ей завтрашним утром, что «кузен производит удивительно симпатичное впечатление». Словесные запасы милейшего господина почти исключительно состояли из удивительно симпатичных плоскостей русского языка, – впрочем, не любя говорить о себе, говорил он совсем мало, да и громкий монолог сестры (бившийся о подножие Ванова утеса) зачаровал и поглотил его, как ребенка. Истомленный ожиданием отчет о любимых ночных кошмарах Дороти предварила смиренным сетованием («Я, конечно, понимаю, что для ваших пациентов дурные сны – это жидовская прерогатива»), однако внимание ее артачливого аналиста, – всякий раз что оно возвращалось к ней от тарелки, столь неизменно застревало на почти архиерейских размеров православном кресте, сиявшем на ее ничем иным не примечательной груди, что она сочла необходимым прервать рассказ (дело в нем шло об извержении приснившегося вулкана) и сказать: «Я заключила по вашим сочинениям, что вы ужасный циник. О, я совершенно согласна с Симоном Трейзером, щепотка цинизма лишь украшает истинного мужчину; и все же хочу вас предостеречь, что не терплю шуток над православием, – говорю об этом на случай, если вы собираетесь над ним подшутить».
К этой минуте Ван уже по горло был сыт своей безумной, но безумной на скучный лад собутыльницей. Он успел подхватить бокал, едва не сбитый им со стола взмахом руки, произведенным, чтобы привлечь внимание Ады, и без дальнейших проволочек сказал – тоном, который Ада впоследствии назвала язвительным, угрожающим и совершенно недопустимым:
– Завтра утром je veux vous accaparer, ma chere. Надеюсь, мой поверенный – или твой, если не оба, – сообщил тебе, что счета Люсетты, рассеянные по нескольким швейцарским банкам... – и он принялся расписывать положение, выдуманное им от начала и до конца. – Предлагаю, – прибавил он, – если у тебя ничего не назначено – (посылая вопросительный взгляд, перескочивший через Виноземцевых и скользнувший по тройке киношников, с идиотским одобрением закивавших) – отправиться вдвоем к мэтру Жорату не то Ратону, никак не запомню имени, enfin, к моему консультанту в Лузоне, это всего полчаса езды отсюда, передавшему мне кой-какие бумаги, они сейчас у меня в отеле, которые тебе нужно взмахнуть, – виноват, подмахнуть, вздыхая, ибо дело прескучное. Договорились? Договорились.
– Но Ада, – взвилась Дора, – ты не забыла, что завтра утром мы собирались посетить Институт гармонии цветов в замке Пирон?
– Посетите послезавтра или во вторник, или во вторник на той неделе, сказал Ван. – Я бы с радостью отвез вас троих в это чарующее lieu de meditation [298], но мой гоночный «Ансеретти» так мал, что берет лишь одного пассажира, а история с пропавшими вкладами, по-моему, не терпит отлагательств.
Южлик сгорал от желания что-то сказать. Ван предоставил добродушному роботу такую возможность.
– Я польщен и счастлив возможностью пообедать с Васко да Гама, произнес Южлик, поднимая бокал к своему благообразному лицевому устройству.
Все та же ошибка, – впрочем, указавшая Вану на источник малоизвестных сведений, которым пользовался Южлик, – «Чусские колокола» (мемуары прежнего приятеля Вана, ныне лорда Чус, сумевшие вскарабкаться на шпалеру «бестселлеров» и цеплявшиеся за нее и поныне – главным образом благодаря нескольким грязноватым, но потешным упоминаниям о «Вилле Венус» в Рэнтон-Брукс). Пока Ван обсасывал мозговую косточку уместного ответа, сдобренную куском «шарлотки» (не шарлатанской «charlotte russe» [299], какую вам подадут в большинстве ресторанов, но настоящего башнеобразного пирога с горячей запекшейся корочкой и яблочной начинкой, сооруженного Такоминым, гостиничным шефом, которого сманили сюда из Розовой Гавани, что в Калифорнии), два позыва порознь раздирали его: один – оскорбить Южлика, накрывшего своею ладонью Адину, когда он две или три перемены назад попросил ее передать ему масло (Ван испытывал к этому влажноокому самцу куда большую ревность, чем к Андрею, и с трепетом ненависти и гордости вспоминал, как праздничной ночью под новый, 1893 год влепил оплеуху своему родичу, хлыщеватому Вану Земскому, который, подойдя к их столику, позволил себе схожую ласку, и которому он несколько позже, придравшись к пустяку, сломал-таки челюсть прямо в клубе, членом коего состоял молодой князь); другой же – сказать Южлику, до чего ему нравится «Последний порыв Дон Гуана». Не имея, по очевидным причинам, возможности уступить позыву номер один, он отверг и второй как втайне припахивающий трусливой учтивостью, и ограничился тем, что ответил, проглотив янтарную, сочную кашицу:
– Сочинение Джека Чуса безусловно забавно – в особенности эпизод с зелеными яблочками и расстройством желудка или выдержки из «Желто-Розовой Книги» (Южлик повел глазами вбок, как бы припоминая нечто, и затем поклонился, отдавая дань уважения их общим воспоминаниям), – однако поганчику не следовало ни открывать мое имя, ни увечить мой теспионим.
Во весь этот прискорбный обед (оживленный разве «шарлоткой» да пятью бутылками моэта, из коих Ван выпил более трех) он старался не взглядывать на ту часть Ады, что зовется «лицом», – радостную, райскую, повергавшую в смутный трепет часть, которая в подобной сущностной форме редко встречается у прочих человечьих существ (даже если сбросить со счетов бородавчатость и одутловатость). Ада же, напротив, не могла удержаться, чтобы поминутно не обращать на него темного взора, словно каждый бросаемый взгляд помогал ей восстановить равновесие; и когда общество вновь переместилось в гостиную, чтобы допить там кофе, у Вана возникли трудности по части фокусировки, ибо число его points de repere [300]катастрофически сократилось после того, как удалились киношники.