– Господи, Ада, о чем это он? О каком-то виденном им итальянском фильме?
– Ван, – устало промолвила Ада, – тебе невдомек, что в нашей школе группа совершенствующихся во французском усовершенствовалась лишь до уровня Расина и Ракана.
– Забудем об этом, – сказал Ван.
– Но вот ты с Марселем хватил через край, – процедила Ада.
На железнодорожном вокзале имелась полуукромная чайная, которой правила – под дурацким присмотром школы – супруга станционного начальника. Здесь было пусто, лишь у бара с «тонизирующими» напитками сидела спиною к ним худощавая дама в черном бархатном платье и прекрасной широкополой черного бархата шляпе, и у Вана мелькнула мысль, что это кокотка, явившаяся прямиком из Тулуза. Наше мокрое трио выбрало уютный столик в углу и со вздохами банального облегчения избавилось от плащей. Ван ждал, что Ада снимет свою годную лишь для бурного моря шляпу, но этого не случилось, потому что из-за терзавших ее мигреней она обрезала волосы, потому что не хотела, чтобы он увидел ее в роли умирающего Ромео.
(Поиграв в petit Proust [81], он переходит к son grand Joyce [82]. Прелестным почерком Ады.)
(Нет, ты читай, читай, тут чистый В.В. Ты приглядись к этой даме! Нацарапано при помощи бювара лежащим в постели Ваном.)
Едва Ада потянулась за сливками, как он перехватил и осмотрел ее прикинувшуюся мертвой руку. Мы помним траурницу, с миг пролежавшую плотно сжав крылья на нашей ладони, и внезапно ладонь опустела. Он с удовлетворением увидел, что ногти ее ныне длинны и остры.
– Они не слишком остры, моя дорогая? – спросил он, чтобы порадовать дуру Кордулу, которой следовало пойти «попудриться» – пустое упование.
– Нет, а что? – отозвалась Ада.
– Ведь ты, – продолжал он, не в силах остановиться, – ты не царапаешь, когда гладишь их, эльфов и фей? Взгляни на ладошку твоей подруги (хватая ее), взгляни на эти изящные короткие ноготки (хладность невинности, маленькая покорная лапка!). Такие не зацепят даже тончайшего атласа, о нет, не зацепят, не правда ль, Ардула – то бишь Кордула?
Девочки захихикали, и Кордула чмокнула Аду в щечку. Вана, с трудом представлявшего, какой реакции от него ожидают, этот простенький поцелуй разоружил и разочаровал. Звук дождя потонул в нарастающем лязге колес. Он взглянул на ручные часы; взглянул на настенные. Извинился, – подошел его поезд.
«Вовсе нет, – писала Ада в ответ на его малодушные мольбы о прощении (здесь приведена расшифровка), – мы просто решили, что ты пьян; но больше, любовь моя, я никогда не позову тебя в Браунхилл».
28
Год 1880-й (Аква еще живет – где-то и как-то) оказался годом наивысшего расцвета восприимчивости и одаренности Вана за всю его долгую, слишком долгую, недостаточно долгую жизнь. Ему было десять. Отец разъезжал по Западу, красочные горы которого воздействовали на Вана совершенно так же, как и на прочих молодых русских гениев. Он мог менее чем за двадцать минут решить Эйлерову задачу или зазубрить целиком пушкинского «Безголового всадника». Вместе с белоблузым, восторженно потевшим Андреем Андреевичем он просиживал часы напролет в фиолетовой тени розоватых утесов, осваивая больших и малых русских поэтов – и разбираясь в преувеличенных, но в целом довольно лестных иносказаниях, отлитых Лермонтовым в сверкающие, точно грань алмаза, четверостишья, повествующие о любовных похождениях, которым предавался в другой жизни его вспорхливый отец. Он с трудом сдерживал слезы, когда ААА, высмаркивая толстый красный нос, показывал ему отпечаток по-крестьянски босой ступни Толстого, сохранившийся в Юте, посреди глинистого двора мотеля, в котором граф написал рассказ о Мурате, внебрачном сыне французского генерала и вожде племени навахо, том самом, которого Кора Дей пристрелила в его же собственном плавательном бассейне. А какое сопрано было у Коры! Демон водил Вана в прославленный на весь свет Оперный театр Теллуриды, что в Западном Колорадо, где мальчик с упоением (а порой с отвращением) смотрел всемирно известные постановки – английских, белым стихом написанных пьес, французских трагедий (рифмованные двустишия) и громовых германских музыкальных драм с волшебниками, великанами и испражняющейся белой лошадью. Он прошел через множество мелких увлечений: салонные фокусы, шахматы, ярмарочные матчи боксеров в весе пуха, джигитовка, ну и конечно незабываемые, слишком, слишком ранние посвящения в мужественность, происходившие в тот краткий зазор времени – между молочным коктэйлем и постелью, – когда мальчика умелой рукой ласкала его прелестная английская гувернантка – в одной нижней юбке, с чудными грудками, наряжающаяся для какого-то вечернего приема, куда она отправлялась с сестрой, Демоном и Демоновым напарником по набегам на казино, его телохранителем и хранительным ангелом, наставником и советником мистером Планкеттом, порвавшим с темным прошлым карточным махинатором.
В пору своего предприимчивого расцвета мистер Планкетт был одним из величайших шулеров, вежливо именуемых как в Англии, так и в Америке «карточными кудесниками». В возрасте сорока лет его во время покерной партии с головою выдал обморок, вызванный неполадками с сердцем (и, увы, позволивший сильно проигравшемуся противнику запустить грязные руки ему в карманы); он провел несколько лет в тюрьме, где вновь обратился к католической вере своих отцов, а после отсидки какое-то время подвизался в миссионерах, написал учебник для фокусников, вел в различных газетах рубрики бриджа и отчасти баловался сыском (двое бравых его сыновей служили в полиции). Жестокое время, а также кое-какие хирургические эксперименты с потертыми чертами мистера Планкетта сделали его землистое лицо если не более привлекательным, то по крайности менее узнаваемым – для всех, кроме нескольких закадычных друзей, которые и без того старались избегать его опасного общества. Ван увлекся им даже сильнее, чем Кинг-Вингом. Грубоватый, но добродушный мистер Планкетт, не устояв перед соблазном, воспользовался этой увлеченностью (нам всем нравится нравиться), чтобы научить Вана нескольким хитроумным трюкам, принадлежащим к искусству, ставшему для Планкетта чистым и отвлеченным, а значит и подлинным. Мистер Планкетт считал, что увлечение механическими приспособлениями, зеркалами и вульгарными «подвесками» в рукавах неизбежно приводит к поимке с поличным, так же как использование разного рода желе, кисеи, резиновых ладошек и прочего позорит профессионального медиума и укорачивает его карьеру. Он объяснял Вану, к чему надлежит приглядываться, заподозрив в мошенничестве человека, обложившегося яркими безделушками (профессионалы называют таких профанов, между которыми попадаются и почтенные завсегдатаи фашенебельных клубов, «рождественскими елками» или «мерцалками»). Мистер Планкетт верил единственно в ловкость рук; потайные карманы вещь тоже небесполезная, но их могут выворотить наружу и обратить против тебя. Всего же важнее обладать «нюхом» на карту, чувствительностью пальцев и ладоней, умением якобы тасовать, не тасуя, снимать, сдвигать, передергивать, и прежде всего добиться усердными упражнениями такого проворства пальцев, которое позволит картам натуральным образом растворяться в воздухе или напротив возникать из него в виде джокера, а скажем, двум парам преображаться в четырех королей. Еще одним абсолютно необходимым навыком, – в особенности если работаешь с запасной колодой, а повлиять на сдачу не можешь, – является способность помнить все сброшенные карты. Месяца два Ван упражнялся в карточных фокусах, а затем переключился на иные забавы. Он был из учеников, которые схватывают все на лету и хранят снабженные аккуратными бирками склянки в прохладном месте.
Завершив в 1885 году школьное образование, Ван отправился в Англию, в Чусский университет, который заканчивали и его предки; время от времени он наезжал оттуда в Лондон или в Люту (как называли этот пленительный, печальный, перламутрово-серый город, расположенный по другую сторону «Канала» богатые, но не отличающиеся особой утонченностью выходцы из британских колоний).