Как психолог, я сознаю беспочвенность рассуждений о том, утонула ли бы в конце концов Офелия (даже без помощи коварного сучка) или не утонула, даже если бы вышла замуж за своего Вольтиманда. Безличное мое мнение сводится к тому, что если бы В. любил ее, она, седая и смиренная, померла бы в своей постели; но поскольку на деле он не любил бедную, отчаявшуюся девственницу и поскольку никакие плотские ласки не могли и не могут сойти за подлинную любовь, и поскольку, сверх всего, роковая андалузийская девочка, объявившаяся, повторяю, на сцене, оказалась незабываемой, я, дорогая Ада и дорогой Андрей, невольно прихожу к заключению, что как бы несчастный человек ни изощрялся в выдумках, она бы так или иначе покончила собой. В мирах иных, куда более нравственных, чем эта гранула грязи, возможно, существуют сдерживающие начала, принципы, трансцендентальные утешения, и даже некая гордость за то, что ты осчастливил человека, которого в сущности не любишь, но на этой планете Люсетты обречены.
Кое-какие принадлежавшие ей ничтожные мелочи – сигаретницу, тюлевое вечернее платье, книгу с загнутым на французском пикнике уголком страницы пришлось истребить, потому что они на меня неотрывно глазели. Остаюсь вашим покорным слугой.
Сын,
я точка в точку исполнил инструкции, данные тобою касательно того письма. Эпистолярный твой слог настолько заковырист, что я заподозрил бы наличие скрытого кода, когда бы не знал, что ты принадлежишь к Декадентской школе письма – за компанию со старым прокудой Львом и чахоточным Антоном. Мне решительно наплевать, спал ли ты или не спал с Люсеттой; однако я знаю от Дороти Виноземцевой, что бедняжка была в тебя влюблена. Виденным вами фильмом был, вне всяких сомнений, «Последний порыв Дон Гуана», в котором Ада и вправду играет (и превосходно играет) молодую испанку. Над карьерой бедной девочки тяготеют какие-то злые чары. После выхода фильма Говард Гуль стал жаловаться, что его заставили играть невозможную помесь двух Донов, что поначалу Южлик (постановщик) намеревался взять за основу своей «фантазии» кустарный роман Сервантеса, что кой-какие клочья исходного сценария пристали, будто комки грязной шерсти, к теме финала, и что если как следует вникнуть в звуковой ряд, то можно расслышать, как во время сцены в таверне один из кутил дважды называет Гуля «Кишотиком». Гулю удалось скупить и уничтожить немало копий, а тем временем на другие наложили запрет адвокаты писателя Осберха, объявившего, будто вся роль «гитаночки» украдена из какой-то его стряпни. В результате купить бобину с фильмом стало невозможно, он истаял, как дым в поговорке, успев только потерпеть неудачу на захолустных экранах. Приезжай пообедать у меня 10 июля. Фрак обязателен.
Cher ami,
Nous fumes, mon mari et moi, profondement bouleverses par l'effroyable nouvelle. C'est a moi – et je m'en souviendrai toujours! – que presqu'a la veille de sa mort cette pauvre fille s'est adressee pour arranger les choses sur le Tobakoff qui est toujours bonde, et que desormais je ne prendrai plus, par un peu de superstition et beaucoup de sympathie pour la douce, la tendre Lucette. J'etais si heureuse de faire mon possible, car quelqu'un m'avait dit que vous aussi y seriez; d'ailleurs, elle m'en a parle elle-meme: elle semblait tellement joyeuse de passer quelques jours sur le 'pont des gaillards' avec son cher cousin! La psychologie du suicide est un mystere que nal savant ne peut expliquer.
Je n'ai jamais verse tant le larmes, la plume m'en tombe des doigts. Nous revenons a Malbrook vers la mi-aout. Bien a vous,
Cordula de Prey-Tobak
Ван,
мы с Андреем глубоко тронуты дополнительными сведениями, которые ты сообщил нам в своем дорогом (т.е. лишенном нужного количества марок) письме. Мы уже получили через господина Громбчевского весточку от Робинзонов, которые никак не простят себе, бедные, добронамеренные друзья, что снабдили ее тем лекарством от морской болезни, чрезмерная доза которого, да еще в сочетании с вином, должно быть, пагубно сказалась на ее способности выжить, – если она все же передумала, оказавшись в холодной воде. Не могу тебе выразить, дорогой Ван, как я несчастна, тем более что в садах Ардиса мы и помыслить не могли, будто на свете существует такие беды.
Единственная любовь моя,
этого письма я никогда не отправлю. Оно останется лежать в стальном ящике, закопанном под кипарисом на вилле «Армина», и когда через полтысячи лет его по случайности обнаружат, никто не узнает, кем оно написано и кому предназначалось. Я и не написал бы его, не окажись твоя последняя строчка воплем твоего отчаяния и моего торжества. Должно быть бремя этого восторга... [Когда в 1928-м ящик вырыли, остаток предложения оказался загублен ржавым пятном. Далее в письме говорится]: ... обратно в Штаты, я погрузился в изыскания редкостного свойства. На Манхаттане, в Кингстоне, в Ладоре, в дюжинах иных городов я из кинотеатра в кинотеатр преследовал картину, которую я не [слово совершенно выцвело] на судне, каждый раз открывая в твоей игре новые приемы упоительной пытки, новые конвульсии красоты. Эта [неразборчиво] представляет собою исчерпывающее опровержение мерзких снимков мерзкого Кима. Артистически (и ардистически) говоря, лучший момент фильма – один из самых последних, когда ты босиком преследуешь Дона, который шагает мраморной галереей навстречу своей судьбе – к эшафоту укрытой черными занавесями постели Доны Анны, вокруг которой ты, моя бабочка-зегрис, порхаешь, поправляя смешно обвисшую свечку, шепча сладкие, но тщетные наставления на ухо нахмуренной даме, и затем, заглянув поверх мавританской ширмы, заливаешься таким искренним смехом, беспомощным и прелестным, что остается только гадать, способно ли какое бы то ни было искусство обойтись без этого эротического задыхания хохочущей гимназистки. И подумать только, моя испанская зорька, что все твое волшебное резвление уложилось, по секундомеру, в одиннадцать минут – латками двух-трехминутных сцен!
Увы, наступила ночь, когда в унылом околотке мастерских и захудалых притонов я в самый последний раз, и то лишь наполовину, поскольку на сцене совращения пленка пошла черными морщинами и увяла, смог увидеть [остаток письма поврежден].
7
Он приветствовал зарю нового века, века мира и процветания (больше половины которого мы с Адой к настоящему времени уже увидели), начав вторую свою философскую сказку, «обличение пространства» (так и не законченное, но образовавшее – в зеркальце заднего вида – предисловие к «Ткани Времени»). Часть этого трактата, пожалуй, несколько вычурная, но звучная и язвительная, появилась в первом номере (январь 1904-го) знаменитого ныне американского ежемесячника «The Artisan» («Мастеровой»), а комментарий к опубликованному отрывку сохранился в одном из трагически сухих писем (только оно и уцелело, прочие уничтожены), которые сестра время от времени присылала ему обычной почтой. Худо-бедно, но после обмена посланиями, вызванного смертью Люсетты, они стали переписываться, не таясь, – with the tacit sanction of Demon (с молчаливого согласия Демона):
And o'er the summits of the Tacit
He, banned from Paradise, flew on:
Beneath him, like a brilliant's facet,
Mount Peck with snows eternal shone.
[291] И то сказать, затянувшееся неведение о жизни друг дружки могло показаться куда подозрительнее писем, подобных нижеследующему:
Ранчо «Агавия»
5 февраля 1905 года
Я только что прочитала сочинение Ивана Вина «Отраженная Сидра», и оно показалось мне, дорогой профессор, замечательным достижением. «Стрелы, потерянные судьбой» и иные поэтические частности, напомнили мне те два-три случая, когда ты – лет двадцать назад – появлялся за чаем с оладьями в нашем сельском поместьи. Я, если ты помнишь (самонадеянный оборот!), была тогда petite fille modele [292], упражнявшейся в стрельбе из лука близ вазы и парапета, а ты – стеснительным гимназистом (в которого я, как догадывалась моя матушка, была самую капельку влюблена!), послушно подбиравшим стрелы, вечно теряемые мной в зарослях утраченного замка, где прошло детство несчастной Люсетты и счастливой, счастливой Адетты, замка, ставшего ныне «Приютом для слепых чернокожих», – и мама, и Л. поддержали бы, не сомневаюсь, Дашин совет отдать этот дом ее Церкви. Даша, моя золовка (с которой тебе непременно нужно поскорей познакомиться, да-да, она мечтательная, чудная и много, много умнее меня), это она показала мне твой отрывок, – просит добавить, что надеется «обновить» знакомство с тобой быть может, в Швейцарии, в отеле «Бельвью», что в Монтру, в октябре. По-моему, тебе доводилось когда-то встречаться с милейшей «мисс» Ким Шанта-Жьер, так вот, Даша точь-в-точь такая же. У нее подлинный нюх на оригинальных людей и тяга к разного рода научным дисциплинам, которых я неспособна запомнить даже названия! Она закончила Чус (где читала затем курс истории – наша Люсетта называла это «Sale Histoire» [293], как грустно и как смешно!). Ты для нее – le beau tenebreux, потому что когда-то давным-давно, «когда у стрекоз были крылья», незадолго до моего замужества, она посетила – я говорю о времени, когда я еще топталась «на распутьи», одну из твоих общедоступных лекций, где ты говорил о сновидениях, после лекции она подошла к тебе со своими последними страшными снами, кропотливо отпечатанными на скрепленных вместе листках бумаги, а ты мрачно скривился и отказался их взять. Ну так вот, она давно уже просит дядю Дементия, чтобы тот уговорил le beau tenebreux приехать в октябре, числа, по-моему, семнадцатого, в отель «Бельвью» в Монтру, но дядя только смеется и отвечает, что не его это дело – что нам с Дашенькой лучше самим этим заняться.