– Merci infiniment, – сказал портье, и Вана, как всегда, бесконечно тронула учтивая гипербола, наводящая на пространные философские размышления.
Он занял два просторных покоя, 509-й и 510-й: старосветский салон с золотисто-зеленой мебелью и прелестную спальню, соединенную с квадратной ванной комнатой, явно переделанной из жилой (году в 1875-м, когда отель обновляли, стараясь сообщить ему пущую роскошь). С трепетом предвкушения он прочитал надпись на восьмиугольной картонной табличке с прицепленным к ней щегольским красным шнурком: Не беспокоить. «Priere de ne pas deranger». Повесьте ее на ручку двери снаружи. Проинформируйте телефонный коммутатор. Avisez en particulier la telephoniste (никакого нажима по-русски, никакой влажноголосой девы)
В цветочном магазине rez-de-chausee [296]он заказал оргию орхидей, а в «обслуживании» один бутерброд с ветчиной. Он пережил долгую ночь (с альпийскими галками, разодравшими безоблачную зарю) – в кровати, достигавшей размером от силы двух третей той, громадной, что стояла в их незабываемой, двенадцатилетней давности квартире. Он позавтракал на балконе – оставив без внимания прилетевшую на разведку чайку. Он позволил себе основательно соснуть после позднего полдника, принял, чтобы утопить время, вторую ванну, и потратил два часа (опускаясь на каждую вторую скамью) на прогулку до нового «Бельвью-Палас», стоявшего всего в полумиле к юго-востоку.
Одна-единственная красная лодочка пятнала синюю гладь (во времена Казановы их тут плавали сотни!). Чомги уже сбивались в зимние стаи, но лысухи еще не вернулись.
Ардис, Манхаттан, Монтру, наша рыжая девочка мертва. Чудесный портрет отца, чьи безумные бриллианты всматриваются в меня, вписан Врубелем в мое естество.
Рыжая гора, лесистый холм за городом, подтвердила свое имя и осеннюю репутацию, одевшись в теплое тление курчавых каштанов; а над другим берегом Лемана, Леман означает «любовник», нависала вершина Sex Noir, Черной скалы.
Ему было жарко и неудобно в шелковой рубашке и сером фланелевом костюме – одном из самых старых, – Ван выбрал этот наряд потому, что выглядел в нем постройнее; все же надевать тесноватый жилет не стоило. Волнуется, будто мальчик перед первым свиданием! Он не знал, что его ждет, – окажется ли ее присутствие сразу разбавленным присутствием еще каких-то людей, или ей удастся остаться с ним наедине хотя бы на несколько первых минут? Вправду ли очки и короткие усики молодят его, как уверяют вежливые потаскухи?
Добравшись наконец до белого с голубым «Бельвью» (столь любимого эстотцами, рейнцами и виноземцами, однако недобиравшего до высшего разряда, к которому принадлежали рыжеватые с золотом, огромные, раскидистые «Три лебедя»), Ван с досадой обнаружил, что его часы все еще мешкают, далеко отставая от семи пополудни, самого раннего времени, в которое садятся обедать в здешних гостиницах. Вследствие чего он повторно пересек лужайку перед отелем и выпил в харчевне двойную порцию кирша с комком сахара. В уборной на подоконнике лежал мертвый, высохший сфинкс. Благодарение небесам, символов не существует ни в снах, ни в прогалах жизни меж ними.
Он протиснулся сквозь карусельную дверь «Бельвью», запнулся об аляповатый чемодан и влетел в вестибюль потешной побежкой. Портье обругал несчастного cameriere, бросившего багаж на дороге. Да, его ожидают в гостиной. Немецкий турист придержал Вана, чтобы не без юмора извиниться за нечаянную помеху, бывшую, пояснил турист, его принадлежностью.
– В таком случае, сударь, – заметил Ван, – вы напрасно позволяете курортной прислуге лепить на ваши интимные принадлежности рекламные ярлыки.
Неуместное замечание, – собственно, весь эпизод слегка отзывал парамнезией, – и в следующий миг Ван, получив пулю в спину (такое случается, некоторые туристы до чрезвычайности вспыльчивы), вступил в новую фазу существования.
Он остановился на пороге большой гостиной и едва принялся осматривать рассеянную по ней человеческую начинку, как в дальнем от него небольшом сгущеньи людей обозначилось легкое волнение. Махнув рукой на приличия, к нему летела Ада. Ее одинокое, стремительное приближение поглощало в обратном порядке все года их разлуки, преобразуя ее из темно мерцающей незнакомки с высокой по моде прической в белорукую девочку в черном, всегда принадлежавшую только ему. На этом малом витке времени эти двое оказались единственными в огромной гостиной распрямившимися в полный рост, движущимися фигурами, и когда они встретились в середине ее, будто на сцене, все головы повернулись, все взоры остановились на них; но то, чему полагалось стать великим взрывом оглушительной любви, – в миг кульминации Адиного безудержного прохода, блаженства в ее глазах, слепого посверка драгоценных камней, – было отмечено нелепым молчанием; не опустив лица, он поднял к губам и поцеловал ее лебединую руку, и оба остались неподвижно стоять, вглядываясь друг в дружку; он поигрывал мелочью в кармане штанов под полой «горбатого» пиджака, она перебирала камни ожерелья, как бы отражавшие неуверенный свет, до которого катастрофически съежилось все, чем сияла для них эта встреча. Она была Адой больше, чем когда-либо прежде, но примесь нового изящества появилась в ее робкой, невозделанной прелести. Еще почерневшие волосы были лоснистым узлом собраны вверх и назад, и Люсеттина линия открытой шеи, прямой и нежной, явилась ему надрывающим душу сюрпризом. Он попытался выдавить связную фразу (успеть сказать, какой он придумал фокус, чтобы обезопасить их встречи), но Ада прервала его покашливанье негромким приказом: «Сбрить усы!» – и повернулась, чтобы отвести его в дальний угол, из которого она столько лет добиралась к нему.
Первой персоной, с которой Ада познакомила его на этом острове андроидов и тронообразных кресел, персоной, уже вставшей и вышедшей из-за низкого круглого столика с сердцевиною медной пепельницы, была заждавшаяся belle-s?ur [297], приземистая полноватая дама в сером гувернанточьем платье строго овальное личико, короткая русая стрижка, желтоватая кожа, дымчато-голубые неулыбчивые глаза и мясистый, вроде спелого кукурузного зернышка, наростик сбоку ноздри, добавленный к ее истерическому изгибу спохватившейся природой, как это нередко случается при поточном производстве русских лиц. Следующая протянутая рука принадлежала ладному, статному, замечательно представительному и доброжелательному господину, который мог оказаться лишь князем Греминым из нелепого либретто; его крепкое, честное рукопожатие заставило Вана рвануться душой к дезинфицирующей жидкости, способной смыть всякий след соприкосновения с любой из открытых для публичного обозрения телесных частей ее мужа. Но Ада, снова разулыбавшаяся, называла волнуясь имена, взмахивала незримой волшебной палочкой, и человек, принятый Ваном за Андрея Виноземцева, преобразился в Южлика, одаренного постановщика невезучей картины о Дон Гуане. «Васко да Гама, я полагаю», – прошептал Южлик. Пообок от него стояли в искательных позах не замечаемые им, не известные Аде по именам и теперь уж давно умершие от скучных, безымянных болезней, двое агентов Леморио, блестящего комедианта (бородатого мужлана, обладавшего редкостным, ныне также забытым дарованием, которого Южлику отчаянно хотелось снять в своей новой картине). Леморио дважды ускользал от него, сначала в Риме, затем в Сан-Ремо, всякий раз подсылая для заключения «предварительного контракта» двух этих убогих, ничего не смыслящих, не совсем нормальных людей, с которыми Южлику и разговаривать больше было не о чем, поскольку они перебрали все – профессиональные пересуды, любовную жизнь Леморио, Гулево хулиганство, даже коньков его, Южлика, трех сыновей, наравне с коньками их, агентов, приемного сына, красивого юноши-евразийца, недавно зарезанного во время драки в ночном клубе, – что и закрыло хоть эту тему. Ада обрадовалась неожиданному появлению Южлика в гостиной «Бельвью» – не только как спасению от конфуза и необходимости прибегать к лукавым уверткам, но и потому, что надеялась пролезть в «Что знала Дейзи»; впрочем, даже лишенная душевной сумятицей потребных для делового улещивания чар, она вскоре уразумела, что если Леморио все же удастся заполучить, он потребует, чтобы ее роль дали одной из его любовниц.