Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вольфу после своих победных боев, отдыхал и наслаждался с ним, размягчал душу – но никогда не брал его с собой наверх, туда, где властные люди делят власть. Что Вольфу-то делать там? Там, где большие деньги лежат, – он леску попросит, да еще замучает всех уточнениями, какую именно. Смеяться будут – доверчивому появлению ягненка среди волков. Все уходили от Вольфа со счастливой улыбкой, но никогда не брали его с собой. "Чудаковатый деревенский родственник", который может только испортить серьезный разговор, – но как приятно вспомнить его в минуту покоя, когда отмякает душа!

Он рассказывал, что в молодости дружил с Олешей. Ночевал в Москве в парке у озера, на рассвете бодро вставал, купался, чистил зубы и ехал с рукописями своих рассказов к Олеше. Ничему я, наверное, так не завидую, как этому утру! Рассвет, озеро, Олеша. Все самое лучшее, что только может быть!

И как точно он выбрал Олешу, замкнутого тоже в своей скорлупе, выстроившего свой домик в сторонке. Представляю, сколько упоительных бесед они провели, не имеющих ни малейшего отношения к делу, а тем более к карьере! Пошел бы он, скажем, к Катаеву и "глянулся бы ему"

(выражение из катаевского "Сына полка"), тот сделал бы из него москвича, профессионала, лауреата. Но – упаси бог! Тогда бы у нас не было Вольфа, Вольфяры, как все любовно называли его. Единственного

"независимого кандидата" – единственного, кто остался действительно независимым, но так и не прошел в высшие "органы управления" литературой, где что-то дают, – и в этом его и наше счастье.

Он был "ловец счастливых моментов", и этому я научился у него.

"Приезжаю в Калининград, селят в какой-то многоместный номер. В темноте раздеваюсь, ложусь. Просыпаюсь, в моей тельняшке, гляжу: девять мужиков лежат, курят – и все как один в тельняшках!" Его мир

– прелестный, счастливый и легкий, и никто, кроме Вольфа, не смог сохранить его ясным и незамутненным. Независимость, достоинство, прелесть писательской жизни – все это я нашел у Вольфа. Его мир провожал его и на тот свет: только старые друзья и прелестные женщины. Никакой фальши, никаких "официальных представителей" с жестяными венками, никакого пафоса и надрыва (усмешка Сереги с фотографии исключала все это). Это был один из самых прелестных и светлых людей, его мир был уютен и легок, особенно на фоне других людей и других жизней. Целый угол, им занимаемый, стал пуст. Но как оживляются все, говорят наперебой, вспоминая Вольфа!

БИТОВ

Сначала я блуждал, не находя себе места. Ведущий литературного кружка при газете "Смена" Герман Гоппе, выслушав мои стихи (прозу я читать не решился), произнес со смаком: "Вот говорят про молодежь: уж лучше пусть пишут, чем пить. А тебе я скажу так: лучше пей!" И с такой путевкой я вышел в жизнь! Но был не полностью согласен с ней, хотя пить не отказывался. Но потом я увидел Битова и понял сразу: серьезно там, где он. И вскоре я был в литобъединении при издательстве "Советский писатель", в том самом Доме книги, бывшем

Доме Зингера, где до нас бегали по лестницам Заболоцкий и Хармс, шествовали Алексей Толстой и Самуил Маршак, а совсем передо мной отучились и вышли в люди Конецкий, Голявкин, Курочкин, Горышин и другие титаны. Иногда они сюда приходили – свободно с ними беседовал только Битов, который был нашим старостой, был силен характером, и его тяжелого взгляда боялись многие, и как ни странно, даже советские редакторы. За их спиной, казалось бы, стоял весь советский строй, но в Битове они чуяли силу, которой уступали. Поймал и я его тяжелый взгляд, почуял силу, которая с годами (а порой уже и тогда) переходила в свирепость, – но втайне решил не уступать. Что я – редактор, что ли, чтобы ему уступать? Мне и уступать-то нечего – и так я на краешке стою! Я лучше посмотрю, чем он так силен, – может, мне пригодится? Он, конечно, почувствовал какой-то непорядок в тихом новичке, отвел взгляд, но ненадолго – взгляды наши скрещивались за сорок лет с той эпохи еще не раз. Помню, как мы выходили после очередного занятия по темному коридору. К концу наших бдений Дом книги уже был закрыт, и мы выходили по каким-то черным лестницам и коридорам. Впереди уверенно и даже тяжело шел Битов вместе с нашим тогдашним учителем Михаилом Леонидовичем Слонимским – из

"Серапионовых братьев", знаменитого, слегка безумного литературного кружка. Из них больше всего прославились Зощенко, жертва советского строя, и Константин Федин, плодовитый советский писатель, впрочем, совсем неплохой. Был фильм по его роману, вполне увлекательный.

Слонимский свою славу до нас не донес – но сама личность его была коллоссально важна для нас. Он был явно "другой старик". Таких стариков мне прежде не попадалось – за ним стояла какая-то незнакомая нам прежде жизнь, настоящая жизнь нашей литературы, совсем непохожая на тексты учебников. Явная горечь и скрытые страдания чувствовались в его огромной согбенной фигуре. Сколько обид, компромиссов, унижений пришлось ему пережить (это чувствовалось), жестокая наша жизнь растоптала его судьбу и его книги – так он нигде громко и не прозвучал. Тем не менее, скольким веяло от него – непогибшим достоинством, неподкупной серьезностью, не допускающей банальности и вранья, нищим аристократизмом – даже папиросы, самые дешевые, закуривал он как-то изысканно. Какие же люди были тогда – если даже от него, далеко не первого, взгляда не оторвать! Есть чему поучиться – даже не приступая еще к конкретным занятиям. Слонимского я "жадно вдыхал" – в нем был горький, нерасчленяемый на части аромат неведомой нам жизни.

Они шли впереди нас по коридору, и Битов говорил Михаилу Леонидовичу:

– Ну вот, отжил я срок в Комарово, что-то там "натворил", могу почитать на следующем занятии.

Я жадно ловил эти бесценные слова – Комарово, "творить"… так вот как это делается! Надо и мне это сделать, не забыть. Потом каждое из этих слов превратилось в огромные куски жизни, но поймал я их там, на ходу.

Мы вышли на темный канал Грибоедова из узкой боковой двери, постояли на ветру. Слонимский, простившись с нами, уходил по каналу, где чуть дальше стоял большой писательский дом, в котором многие тогдашние писатели (разумеется, много печатавшиеся) имели квартиры. Тускло светящийся в сумерках, он буквально слепил меня – мысль о том, что и я когда-то туда войду, казалась невероятной. Это все равно что поселиться на Солнце! Посовещавшись, мы направлялись в одно из ближних заведений. В те времена выбор был достойный, и начиналась вторая часть наших занятий – за столом, уставленным бутылками. Все то, что говорилось в издательстве, переговаривалось по-новой – все громче, азартней, бескомпромиссней. И важнее этого не было ничего.

Нас было то двадцать, то тридцать человек. Это была замечательная компания – многие из нее и составили потом замечательную

"ленинградскую школу". И что самое удивительное – в азарте, охватившем тогда нас, не было ни малейшего оттенка карьеризма конкретного, то есть не помню ни одного разговора о том, куда еще податься, где можно побыстрей напечататься, с кем из "нужных людей" познакомиться. Официальная литературная жизнь той поры нас как-то совершенно не интересовала – кто там у них сейчас, в "их партийной организации и партийной литературе" главный, что там у них нужно писать, было нам совершенно неизвестно. Гораздо сильнее волновала нас всех репутация в нашем кружке: кто первый, а кто второй, – вот тут, без сомнения, шла глухая, но страстная борьба. Борьба эта не сулила нам ни денег в ближайшее время, ни публикаций, мы как бы делили между собой воздух, фикцию, но потом, когда времена переменились и пришла наша пора – все распределилось в точности с местами, завоеванными каждым из нас еще тогда. Помню, в нашей компании был скромный человек в очках. Фамилию его, к сожалению, забыл, поскольку за прошедшие с той поры сорок лет она не мелькала больше нигде. Он прилежно посещал все искрометные наши занятия, потом неизменно участвовал и в продолжении, насколько он мог. Было известно, что жить ему оставалось месяца два, что вскоре, к сожалению, и подтвердилось. И тем не менее последние свои недели и дни он решил провести в нашем обществе. Не было тогда ничего увлекательней, чем путь в новую жизнь и в новую литературу. И первое место в нашей иерархии, пока еще невидимой никому, кроме нас, прочно, тяжеловесно занимал Битов.

20
{"b":"103365","o":1}