– она явилась тут в первый раз, и помню, как меня от роскоши, изобилия, неистощимости его таланта, нырнувшего в веселую стихию дурацкого путешествия на грузовике, кидало то в жар, то в холод.
Потрясающе! Великолепно! Такой игры даже близко ни у кого нет! Но – зачем? – я вдруг содрогнулся от столь кощунственной мысли. Тебе мало всей этой роскоши? Ты еще спрашиваешь – зачем?
К моему удивлению – и негодованию, знатные москвичи тоже оказались неудовлетворены услышанным, и когда, проговорив нужные комплименты и выпив коньяку, мы вышли, самый маститый москвич проговорил пренебрежительно: "Да, заигрался Вася!"
Да кто он такой? – вознегодовал я. Куда ему хотя бы строчку такую написать, как у Васи! Но тут же я чувствовал, что этот человек, сам, может, ничего и не сделавший, прав. Заигрался гений! Слишком поверил в легкость очередной победы, "недогрузил", как-то вдруг упустил тяжелый камень, который каждому нужно катить.
Как же это совместить: успех, попутную волну – и тяжесть слова, мучения, которые нужно пройти? Неужели наш всеобщий кумир уже
"пролетел" эту точку? Я вспомнил вдруг слова, которые часто говорила моя бабушка и которые я раньше как-то не брал в душу, но вот теперь вспомнил: "Будешь горьким – расплюют, будешь сладким – расклюют!"
Что хуже?
"Звезды Москвы" всегда были ярче питерских – другое дело, что на это сияние у них уходило всегда слишком много времени и сил, которые питерцы тратили на жизнь и работу.
Обязательная победа – главная беда москвичей. Ради победы, которая потом выходит боком, бедой, они согласны на все. Наш холодный голодный Питер дает гораздо лучшую закалку. Блистательный Аксенов поехал в Америку, зная, как победить ее, – и победил заодно и себя.
Наш Довлатов поехал туда с тяжестью и грустью – и это оказалось гораздо более ценным. По части "отделки" они оба мастера, – но только вот что "отделывать"? Вопрос этот оказался весьма существенным. И развел двух равных гениев – московского и питерского
– совсем на разные этажи.
Через "Юность" я прошел легко, чему-то научившись, но так и не напечатавшись там. И говорю теперь, что это хорошо. А что еще я могу сказать по этому поводу? Слишком ранний успех так же смертелен, как слишком поздний. Если тебя берут сразу – значит, ты похож на всех предыдущих, привычен, удобоварим. "Все новое, как сказал философ, входит с кощунством на устах". А продолжать чужие и уже разрешенные песни – пустяк.
Потом я ринулся в "Новый мир". Большие, серьезные люди ходили там по обшарпанным коридорам. Напряг там был вовсе другой. Там теснились гиганты. И если я и стал кем-то в "Новом мире", то лишь потому, что гиганты ушли.
Москва – совсем другая, чем Питер.
– Я всем женам квартиры оставляю! – хвастался мой друг-москвич.
Лихо! Но у нас столько квартир, а значит, и жен, не раздобыть, поэтому сюжет наш не рвется.
Растить морковь? Только в Питере. Продавать? Только в Москве. И – мигом оттуда. Незакаленному там совсем непривычно. Помню, как я, побыв москвичом всего три дня, закружился так, что потерял не только иностранный, который был срочно необходим, но и российский паспорт.
– Так надо ж несколько паспортов иметь! – добродушно сказал, улетая за рубеж вместо меня, москвич-приятель.
Недавно я оказался в Китае с моим московским коллегой Виктором Е. У него точно уж было несколько паспортов! Одновременно он был еще и в
Швейцарии, выступая по мобильнику с неспешными докладами на тамошнем семинаре. И не отлучался, по сути, и из Москвы, подробно решая с молодой женой, оставшейся дома, хозяйственные мелочи. Из Китая!
Размах! При этом и Китай перед ним стоял по струнке – хитрые, изворотливые китайцы слушались и боялись только его! Обожаю москвичей – и если есть что во мне толкового, то от них!
А где был я, путешествуя с ним? Похоже, что не в Китае. Во всяком случае, тщательно исследуя свою жизнь, никаких следов пребывания в
Китае в ней не обнаружил. И точно уж я был не в Швейцарии. Да и домой как-то не рвался звонить. Тем не менее время от времени рылся в сумке, находил мятый блокнот и что-то записывал. Из какой жизни?
Трудно объяснить. Что-то записывал…
Сколько я уже отсидел в Москве, в разных престижных залах, на объявлениях лауреатов всяческих премий, каждый раз замирая, ожидая, что наконец с трибуны назовут меня. Мимо! Кто только не получал там свое (и чужое)! Сколько прогрохотало пустых телег! Смело прошли перестройщики. Промчались тесной толпой постмодернисты с общим котлом супа, сваренного из объедков. Славянофилы гордо прошли. Уже даже и коммунисты вернулись – а я все сижу. Всех уже раскупорили – кроме меня. Бог хранит меня в дальней бочке. И придет мой черед.
Когда все бочки опустеют.
ЦАРСТВО СЛОВ
Мой стол упирается в тонкую стенку. За тонкой стенкой стоит другой стол, симметрично моему. Там сидел отец и все время писал уже неразличимыми каракулями свои научные труды – последнее время не вставая (он уже и не мог вставать). Такой же почти упрямый, как и он, я все старался ему не уступать – хотя сидеть так много, как он, у меня не получалось.
Остались пожелтевшие загнувшиеся странички на его столе. Я нашел закатившуюся под стол его прозрачную ручку, наполовину еще полную, и положил на его бумаги – пусть лежит. Ручка – наша дирижерская палочка, которая позволяет нам дирижировать жизнью.
Помню, однажды в пыльном, хмельном, разгульном Коктебеле нас с друзьями избили дружинники. Наверное, у них был свой резон, как и у всяких террористов. Им, выросшим в бедности, в этой степи, неприятно было наблюдать развеселые наши вечеринки.
О Коктебеле, тем не менее, я вспоминаю с ощущением счастья. Что может быть лучше: выйти из домика, вдохнуть горько-душистый аромат полыни и брести по пыльной жаркой дороге к морю. Надеть плавки и маску с трубкой, все остальное небрежно оставив на берегу, плюхнуться в бодрящую, прозрачную, лазурную воду и плыть, глядя в зеленую веселую бездну, время от времени почти с восторгом отфыркиваясь через трубку. Иногда я высовывал голову из воды, смотрел на берег с отдыхающими на белых камнях, под сводами скал.
Так… Первая Лягушачья бухта. Следующий взгляд поверх воды – Вторая
Лягушачья… Точно! Радостно было и то, что место я узнавал, не поднимая головы, – роскошный подводный пейзаж я знал уже не хуже надводного.
И как приятно было повисеть в воде, узнавая знакомое… Крутой обрыв между двумя бухтами, уходящий наклонно в зеленую бездну, весь унизанный, как подсолнух семечками, багровыми ракушками.
Выковыривая, мы их жарили и ели. На обрыве, с приливом и отливом волны, мотается длинная водоросль, как зеленая борода, с приходом и уходом воды меняя оттенки. И тут же, на дармовой этой качели, качается пестренькая рыбка.
Счастливо вдохнув и фонтанчиком выдохнув вдруг забулькавшую в трубке воду, едва не хлынувшую в гортань, плывешь дальше вдоль стены. И – другая бухта – Сердоликовая, где можно найти цветные полудрагоценности… Разбойничья – закрытая скалами, как раз для разбойничьих сходок, более устремленная вверх по бесконечной вертикали, нежели в ширину.
Дыхание становится острым, тяжелым, руки уже с трудом поднимаются… но это и вызывает восторг: ты проплыл почти всю огромную, многокилометровую стену Карадага, с торчащим из обрыва вбок застывшим жерлом вулкана. Ты – молод, счастлив, силен и смел!
Уже на исходе сил я вплывал в Львиную бухту, из-за отсутствия в ней людей или из-за чего-то другого имеющую какой-то инопланетный вид.
Отвесные, до самого неба, стены, пологий берег из белых круглых камней, лазурная вода – и Лев, белая пологая скала с львиной мордой.
Я плыл из последних сил, пока дно не приближалось вплотную к маске, потом отжимался, резко вставал из воды, стекающей с тела. Фыркая, сдирал наконец с лица скрипучую резиновую маску, тер ладонью лицо.
И, оскальзываясь, шел по камням, которые сразу после края воды становились горячими.