Он писал тогда короткие рассказы – но вес их был несомненен.
Некоторые из них вошли потом в его первую книгу "Большой шар".
Страдание, растворенное в самых обыкновенных днях и часах, в попытках найти хотя бы каплю живого в общении с самыми даже близкими людьми, родителями, женой – и тщетность этих попыток – все это завораживало нас, когда он читал глухим своим голосом эти рассказы.
В лице его, в движениях чувствовалось крайнее напряжение, которое передавалось и нам, более того – полностью нас подчиняло. Все мы трусливо чувствовали рядом с ним свою легковесность. Мы-то, конечно же, постарались бы трусливо найти разрешение тех высоких трагедий, что делали столь весомым его текст, подсуетились бы, жалко улыбнулись, подшутили бы – и все обошлось. Вот поэтому-то никто из нас и не Битов. Только он может создать, и долго поддерживать, и выдержать такой напряг – поэтому его проза и звенит тяжелым металлом, а наша чуть-чуть лепится в какие-то неясные облачка.
Обязательная трагичность русской прозы, которую так уверенно оседлал
Битов, вызывала у меня тайный протест. Все это уже было сто лет!
Толстой уже пихал Анну Каренину под поезд, и этот его грех, по-моему, гораздо ужаснее греха Анны. Битов этот мой немой протест чувствовал, и тяжелый его взгляд сквозь толстые окуляры останавливался на мне: этот студент явно что-то держит за пазухой.
Но что? Пока он хвалил только мой рассказ "Иван" – красные шаровары-парус, время от времени уносившие мальчика в овраг. Мрачно усмехался, слушая "Случай на молочном заводе" – как шпион сидел в горе творога, и когда милиционеры съели ее, перебежал в гору масла.
"Какой-то свой метод надо создавать!" Это понимал и Битов. И постепенно создал себя, безошибочно вычислил. "Надо строить не только буквы, но и людей!" И с годами вторая часть этой фразы была для него все важней: это то, что дает ощутимые результаты, славу и вес. Писателя читают и оценивают только один раз, а дальше уже он должен делать себя другими средствами, более простыми и действенными. Он это понял раньше и глубже всех нас. И ему с его могучим, я бы сказал, зверским характером, это прекрасно удавалось и удается. Никто не осмелится вякнуть, что он стал меньше или жиже писать. Напротив! Каждая его новая вещь все жестче. Все четче и безжалостней в нем обозначена группа людей, которая обязана застонать от счастья. "Числишь себя интеллигентом? Читай! Говоришь – сложно и местами непонятно? Какой же ты тогда, на…, интеллигент".
И он прав, интеллигенцию надо строить, давать ей такие тексты, чтобы она с трудом их несла, осознавая при этом свой тяжкий, богом назначенный путь. Иначе какой ты интеллигент? Битов создал, после сталинской тьмы, свою читательскую Россию, потом свою Америку, потом свою Европу и до сих пор держит их в руках. Смущать их новыми сочинениями он и не собирается – зачем реставрировать памятник, он должен быть неизменен всегда. Такого четкого понимания пружин успеха, такого безжалостного подчинения всех, кто страстно хочет быть в культурной элите, кроме как у Битова, нет ни у кого. Однажды он сказал мне с мрачной усмешкой: "В отличие от вас, я знаю, как ударить по шару". Его невероятным замыслам подчинялись элиты многих стран, послушно садились на корабль, выслушивали его рассуждения, не всегда вразумительные, но напрягающие их умственные возможности, потом по его команде запускали какую-нибудь механическую голову
Пушкина с гребным винтом в сторону Африки, исторической родины поэта. И чем загадочней и жестче было его задание – тем выше поднимался его авторитет в мире. Какая книга может сейчас сравниться с плывущей головой Пушкина? "Делом надо заниматься, господа!" В последнее время, правда, вокруг забегали какие-то карлики с разными историческими детективами или японскими философиями в зубах, – но разве ж это люди? Никто и не пытается вырвать у него скипетр. Так, суетятся.
Близко не подходи! Битов может поработать и кулаками. Соперников надо убирать. Известны его свирепые драки в Москве, особенно – в
Центральном доме литераторов. Драка с кумиром той поры – Андреем
Вознесенским – описана Довлатовым. Безумие Битова было безошибочным.
Не на Курском же вокзале ему драться, зря кровь проливать. В ЦДЛ – вовсе другое дело – завтра о тебе заговорит вся Москва. При этом он вряд ли просчитывал все это рационально – вряд ли рационально захочешь получать плюхи – его вело темное, но безошибочное чутье. В
Москве я его уже не наблюдал, созерцал лишь урывками – но понимал, что он поднимается все выше.
Перед отъездом он провел тренировочный бой со мной, желая, видимо, и покидаемую им провинцию оставить в подчинении. Битва продолжалась всю ночь – провинция оставаться в подчинении тоже не желала.
Назревал этот бой еще в нашем Доме писателя на улице Воинова.
Сначала дуэль велась на рюмках, потом на фужерах, потом мы как-то оказались у него дома, в квартире в глубине двора на Невском, между улицами Восстания и Маяковского.
Там жил он с могучей рыжей женой Ингой и малой дочерью Анной, собираясь, правда, уехать. Они, к счастью, были на даче. Стоял деревянный детский манеж, и везде валялись игрушки. Сначала шла дуэль на стаканах, потом какое-то яростное, слепящее сиянье заполнило все вокруг – и оттуда вдруг реализовался крепкий удар в мою голову. Значительно позже, когда мы трезво и почти научно анализировали этот бой, Андрей мотивировал свою ярость тем, что я трогал игрушки его дочери, – но первый удар по моей бедной голове детским паровозиком нанес именно он. Явственно помню, как железные колесики прокатились по моей голове. Крепкие делали тогда игрушки! В этот момент мне почему-то вспомнилась несправедливо убитая Толстым
Анна Каренина. И теперь еще этот – паровозик на меня напустил. И ярость захлестнула меня. В ход пошли другие предметы. Поражение в этом бою было равносильно поражению в жизни, и мы, несмотря на мощные удары по голове, прекрасно это осознавали. Прошел час или полтора, но бой только лишь разгорался. Тяжесть предметов, которыми наносились удары, все росла. При драке присутствовало третье лицо, знаменитый питерский гуляка и спортсмен Юра Лившиц, бывавший в таких переделках не раз и не два. И сперва он, даже посмеиваясь, небрежно пытался нас разнять – мол, куда этой интеллигенции еще кулаками махать! Но по резкому нарастанию драки он усек, что дело идет нешуточное и на кон тут поставлена жизнь, и выбежал в испуге во двор, чтобы, не дай бог, не быть замешанным в убийстве. Потом он рассказывал, как, сидя во дворе, слышал удары и звуки падения тел с грохотом и звоном, а также предсмертные стоны и хрипы. "Куда смотрит общественность, почему не вызывает милицию?" – думал в отчаянии этот далеко не законопослушный гражданин. Потом вдруг звуки битвы стали затихать и затихли. Доносился лишь легкий хрустальный звон посуды, которая не успела еще выпасть из опрокинутых шкафов и разбиться.
Потом, как Юрок рассказывал, вышел я, слегка покачиваясь и вытирая кровь на лице. "А, ты здесь, – проговорил я спокойно. – Ну что? Ко мне?" Мы свернули с Невского на улицу Маяковского. Явственно помню, что уже было светло, хотя белые ночи кончились. Драка, стало быть, заняла ночь. Тут я почувствовал, как что-то мешает мне идти. И с удивлением увидел торчащую из-под ремня деревянную рукоятку, и вытащил огромный хлебный нож, даже с хлебными крошками. К счастью, я не пустил его в ход – вспомнил, что взял его, уходя, больше в качестве трофея, зайдя на общую коммунальную кухню ополоснуть лицо.
– Выброси! – зашипел Юрок.
И я небрежно бросил его на газон с зеленой ровной травкой, которую вижу как сейчас.
После короткого отдыха мне позвонил Битов. Разговор был довольно мирный и даже дружелюбный – мы оба с ужасом раскаивались в размерах содеянного.
– Что ж ты наделал, падла! – проговорил Андрей (трубка явственно дребезжала… вряд ли мы и ее пускали в ход?). – Мне сейчас в издательство идти – а у меня морда в дверь не проходит!
"Молодец! – подумал я. – Дело помнит! Так что можно не волноваться за него".