— Что ж, господа, — сказал Сенявин, подождав немного, — если вопросов нет, если вам все ясно, прошу вернуться на свои корабли и заняться тем, что требует от нас трудное и длительное плавание от Средиземного до Балтийского моря. Что касается служб гарнизона, то им необходимо подготовить форты и прочие сооружения для передачи нашим новым союзникам. Французы могут прибыть в Корфу не нынче-завтра. Желаю удачи, господа!
Удачи… Командующий еще мог говорить об удаче! Какую еще удачу можно ожидать, когда уже добытое в нелегких боях, омытое кровью русских солдат и матросов отдается в руки недавнего противника столь унизительным сговором!
Пока шел совет, люди молчали, не осмеливаясь выступить против воли государя, но теперь, когда совет кончился, их словно вывернуло. Зашумели, заспорили. Нет, им было далеко не все равно, какие статьи значились в Тильзитском договоре!
— Это ужасно! — слышались возмущенные голоса. — Что подумают о нас в Европе? Пойти на такое унижение!
— Неслыханные уступки Бонапарту только возвысят его, после таких уступок он может потребовать от нас еще большего.
Сторонники договора, а нашлись и такие, возражали:
— Но что нам делать с нынешними союзниками! Англичане только о себе, о собственных выгодах думают. Лучше дружба с Наполеоном, чем связь с такими союзниками.
Сенявин не поднимался из-за стола, ожидая, пока все не покинут помещение. У него был страдальческий вид. Необходимость покинуть острова, выбросить за борт плоды побед, несомненно, вызывала в нем не меньше горечи, чем в других военачальниках. Но положение командующего обязывало его молчать.
Когда все наконец ушли, Сенявин спросил задержавшегося Арапова:
— Ужин готов?
— Готов, Дмитрий Николаевич, — ответил Арапов. — И ужин, и постель тоже…
— Выйдем на свежий воздух, подышим немного.
Вечер был безветренный, приятный. В городе обильно светились огни. По улицам под зажженными фонарями прогуливался народ.
Русская речь смешивалась с греческой. Где-то играла флейта, слышался девичий смех. На скамейке под раскидистым деревом, что против главной русской квартиры, какой-то матрос обнимал худенькую гречанку. Девушка что-то объясняла ему на своем языке, он, не зная греческого, все же каким-то образом понимал ее, что подтверждалось его поминутными восклицаниями:
— Ага! Все так! Точно.
Глядя на эту уединившуюся и, казалось, счастливую в своем уединении пару, Арапов вспомнил о родной русской стороне и впервые с сомнением подумал о том, правильно ли поступил, напросившись в экспедицию, которая оказалась совершенно бесплодной? Не лучше ли было остаться в России, заняться розыском Марии? А впрочем, стоит ли ее искать, когда она уже определила свою судьбу, уйдя в монастырь? Пожалуй, в его положении благоразумнее было вернуться в родную Березовку и править имением, которое находится сейчас на попечении тетушки Аграфены, после смерти отца оставшейся единственным близким ему человеком.
Арапов не помнил своей матери: она умерла, когда ему не было еще и четырех лет. Мать мальчику заменила добрая тетушка, сестра отца, не имевшая своей семьи. Она баловала своего Сашеньку, как называла племянника, ни в чем ему не отказывала. Однажды, гоняясь по деревне с крестьянскими ребятишками, юный Арапов услышал мелодичные звуки балалайки и невольно остановился, заслушавшись. Играл рыжий парень, что сидел на бревнах против окон приземистого крестьянского жилища. Зачаровал тот парень своей игрой, и Саше тоже захотелось стать обладателем такого чудесного инструмента. Тетя Аграфена, которой он рассказал о своем желании, послала за балалайкой в Инсар домашнего учителя. Тот балалайку не купил, зато привез изящную скрипку. Учитель уверял, что балалайка есть забава мужицкая, скрипка же придумана для людей благородного звания. Молодой барин согласился: скрипка так скрипка, только бы научиться хорошо играть. Но тут оказалось, что учить-то некому. Домашний учитель не знал даже, как правильно смычок держать, а про настройку инструмента и говорить нечего. Нужен был учитель по музыке, и тетя Аграфена сказала об этом своему брату, Сашиному батюшке. Тот, выслушав ее, нахмурился:
— Нечего ему пустым делом голову забивать. Отвезу его в Шляхетский корпус, пусть военным наукам обучается, морским офицером станет.
— Боже праведный! — всплеснула руками тетя. — Какой из него офицер? Да он и муху шлепнуть боится. И мал еще, не примут такого.
— Примут. У Истомина в корпусе крепкая рука, а он нам не чужой.
Как ни отговаривала его тетушка, он настоял на своем: дождался санного пути и сам повез сына в Петербург… "Должно быть, такая была моя судьба", — вздохнул Арапов, вспомнив былое на этой чужой, нерусской земле.
Сенявин время от времени тоже вздыхал.
У него были свои заботы. Трудно было догадаться, о чем он думал в эти минуты — может, как и Арапов, вспомнил прошлое или беспокоился о семье, оставшейся в Ревеле, а может, его все еще угнетала мысль о несчастной судьбе населения Корфу и других Ионических островов, о той тяжкой роли, которая выпала на его долю. Нет, не пожелал бы он, Арапов, быть сейчас на его месте.
— Пошли ужинать, — круто повернул домой Сенявин. — Завтра предстоит трудный день.
Встреча с представителями Республики Семи Островов намечалась вначале на полдень, но потом была перенесена на два часа пополудни, так как не все сенаторы собрались к указанному сроку. Арапов в это время дежурил в приемной командующего и не мог видеть, как проходила встреча, не слышал, о чем там говорили, но он обратил внимание, какими возбужденными, даже гневными выскакивали из адмиральской комнаты сенаторы после совещания. Один сенатор выбежал таким разъяренным, что буквально вырвал из рук Арапова свою шляпу, которую тот хотел ему подать, и при этом так сверкнул на него глазами, что ему стало не по себе.
После совещания Сенявин никого не принимал. Обедал один. Арапов осмелился зайти к нему только вечером — надо было доложить о передаче дежурства другому офицеру. Сенявин сидел за столом в глубокой задумчивости, погрузив лицо в ладони.
— Ах, это вы!.. — очнулся он, услышав шаги Арапова. — С чем пришли?
Арапов доложил о дежурстве и спросил, не прикажет ли его превосходительство принести свечи?
— Да, да, пусть принесут, — услышал он ответ.
Распорядившись в приемной насчет свечей, Арапов вышел на улицу. Было совсем темно. Вчера в эту пору в домах светились окна, а сейчас нигде не было видно огней, если не считать домов, в которых квартировали русские. На улице хоть бы голос раздался. Тихо и пусто кругом. До слуха доносились лишь отдаленные всплески морского прибоя — однообразные и унылые, наполнявшие сердце смутной тревогой. "А ведь это похоже на выражение протеста, — глядя на притихшие в темноте дома, подумал вдруг Арапов. Горожанам уже известно все, потому и попрятались, не желая в обиде своей видеть больше русских…"
Оставаться на улице больше не хотелось. Арапов вернулся к себе и лег спать, отказавшись от ужина. Утром, проснувшись, он сразу же пошел купаться.
Море было неспокойным. Волны набрасывались на берег с неумолимой злостью, словно желали свести с ним давние счеты. Однако вода оставалась теплой, и Арапов долго плавал, нырял, плескался…
С пляжа он возвращался посвежевший, проголодавшийся. Утро только разгоралось, и он очень удивился, когда в этот ранний час увидел на улице против главной квартиры огромную толпу. Многие женщины держали на руках детей. Дети плакали, но их не успокаивали, матери, казалось, даже этого хотели.
— Что сие значит? — спросил Арапов встретившегося матроса.
— Бунт, ваше благородие.
— Какие глупости!.. Что хотят эти люди?
— А кто их знает, ваше благородие… Лопочут по-своему.
Когда Арапов приблизился к толпе, несколько женщин, выставляя перед ним плачущих младенцев, стали что-то ему выкрикивать, но вскоре, поняв, видимо, что с ним не объясниться, оставили его в покое и двинулись к русской резиденции. Они пожелали иметь дело с самим командующим. Они кричали, требуя, чтобы адмирал вышел к ним сам.