Проспал я три часа, и разбудило меня зимнее солнце в окне, а руки болели так, что рукав рубахи пришлось натягивать зубами.
Когда я пришёл в дальнюю палату, у его постели уже сидела Аграфена Ильинична в сером платке и держала мужа за руку.
Обухов полулежал на подушках, бледный после ночи, и при виде меня попытался приподняться.
— Лежите, Пров Силыч.
— Барон, — он поймал мою руку. — Груня говорит, я ночью чуть не помер. Это правда?
— Правда. Ещё полчаса, и померли бы.
Аграфена Ильинична посмотрела на меня, потом тронула пальцами бороду мужа под самым подбородком.
— Провушка, — прошептала она. — Да ты ж у меня потемнел. Как на венчании.
— Чего? — купец скосил глаза на бороду. — Груня, зеркало дай!
Зеркальце нашлось у неё в ридикюле, и купец вертел его так и этак, а потом медленно опустил на одеяло и поднял глаза на меня.
— Двадцать лет седой хожу, — сказал он. — Барон, да это ж… Это ж весь Саратов ахнет! Я ж всем…
— Вот об этом я и пришёл поговорить, — я сел на стул у кровати. — Вы человек торговый, Пров Силыч, поэтому скажу по-торговому. Что бывает с товаром, который вдруг оказался очень дорогим?
— Известно что, — купец нахмурился. — Его покупают. Или отбирают.
— Кто отбирает?
— Да кто сильнее, тот и отбирает. Казна, к примеру.
— Вот именно. Если в Саратове узнают, что эти слухи — не байка и вода действительно смывает годы, через месяц сюда приедет комиссия из столицы. А через два воду заберёт казна. Купальни закроют, к ним поставят часового, и больше их не увидите ни вы, ни я, ни Аграфена Ильинична.
Купец долго молчал и шевелил губами, и мне было ясно, что он считает убытки.
— Казна заберёт, это верно, — понял он наконец. — Казна всё забирает, что блестит. Ладно, барон. Слово купеческое, никому.
— Барон, а сколько ж она с меня лет смыла? — спросил он вдруг шёпотом. — Пять? Десять?
— Сколько ни смыла, жилам вашим от этого ни на день не легче, — ответил я. — Помните об этом, когда вас опять потянет к купели.
— А борода? — спросила Аграфена Ильинична. — Её ж все увидят.
— А бороду вы ему басмой покрасили. Это травяная краска такая, от седины. Купцы красятся сплошь и рядом, никто и не удивится. А посвежел он оттого, что бросил коньяк и начал спать по ночам.
Аграфена Ильинична улыбнулась коротко и робко впервые за два дня и тут же прикрыла рот ладонью.
В палату вошла Лиза с подносом, на котором стояли миска каши и кружка с отваром, а за её спиной я разглядел Вениамина с тетрадью под мышкой.
— Теперь режим, Пров Силыч, — сказала Лиза. — В купель вам больше нельзя до конца курса и тока тоже. Три дня лежать, потом гулять. И соль со стола долой совсем.
— Да что ж такое! — возмутился купец. — Сердце молодое, сами говорите! Зачем мне режим?
— Сердце молодое, а жилы старые. Сила их не лечит, это мы ночью видели. Соль задерживает воду, объём крови растёт, и давление на сосуды становится ещё сильнее. Хотите, чтобы опять пошла носом кровь?
Купец уставился на миску с кашей и вздохнул так тяжело, что ложка звякнула о край.
— Вениамин, — позвал я. — С этой минуты ты дежуришь здесь. Пульс каждый час, до самого вечера, и всё в тетрадь.
— Слушаюсь, Всеволод Сергеевич, — Вениамин даже просиял, и глаза у него были красные после бессонной ночи.
Сухомлин поджидал меня на лестнице, нетерпеливо поблёскивая пенсне.
— Барон, по всему дому шепчутся, что купец за ночь помолодел! — зашептал он. — Это же реклама, какой свет не видывал! Да мы на одной этой бороде…
— Купцу жена покрасила бороду басмой, — строго сказал я. — Так всем и отвечайте.
— Басмой? — Сухомлин заморгал. — А пятна с рук? Горничная видела…
— Пятна сошли от режима. Сон, прогулки и никакого коньяка, — я посмотрел на него в упор. — Запишите это в свою книжечку, Владимир Кириллович, и повторяйте каждому, кто спросит.
Сухомлин записал, но вздыхал при этом так горько, что я невольно усмехнулся.
* * *
Грач вернулся из Волгина затемно, и встречать сани я вышел сам, потому что ждал этого ящика со вчерашнего утра.
Ящик был обит войлоком, а внутри, в соломе между двумя бутылями с горячей водой, стояла стеклянная банка в шерстяном платке.
— Велели беречь пуще глаза, барин, — Грач поставил ящик на крыльцо. — Господин на станции из рук в руки передал. Сказал, от господина Нефёдова, и чтоб не трясти. И вот ещё, с телеграфа.
Он достал из-за пазухи сложенный листок, и я развернул его прямо на крыльце, под фонарём.
— «Опытов с током в купели не ставить. Выезжаю. Гладышев», — прочёл я вслух.
Вениамин, который как раз вышел на крыльцо поглядеть на ящик, остановился на верхней ступеньке и вцепился в перила.
Профессор Тимофей Петрович Гладышев жил в Саратове и был одним из немногих учёных людей, кому я доверял. Это он когда-то оставил мне прописи для гальванической, и по этим прописям Вениамин с тех пор лечил у меня ревматиков.
— Ты ему писал, — сказал я.
— Вчера, после гальванической, — Вениамин спустился на ступеньку ниже. — Хотел спросить у профессора, можно ли гнать ток через воду купели. Отправил письмо с вечерней почтой, а ночью… ночью ответа ждать не стал.
— Что ты ему написал?
— Всё, Всеволод Сергеевич, — ответил он совсем тихо. — И про воду тоже.
— Что именно про воду?
— Что в ней сила и что лечит она быстрее любого лекарства, — Вениамин сглотнул. — И что обычный сеанс — двадцать минут, но Елизавета Павловна велит сидеть в ней не больше часа. Профессор ведь умный, Всеволод Сергеевич. Он сам поймёт, почему.
— Вот этого я и боюсь.
Я сложил телеграмму вчетверо и убрал в карман, и от мороза пальцы у меня уже плохо гнулись.
— Иди к купцу, — велел я. — Пульс сам себя не посчитает.
К тому времени Павел Демьянович уже унёс банку к себе в аптеку под лечебницей, и когда мы с Лизой спустились к нему, он уже вытряхнул содержимое на блюдце и ждал меня.
На блюдце лежали белые комочки величиной с горошину, мягкие и упругие, похожие на слипшийся варёный рис.
— Это и есть грибок? — Лиза тронула один комочек пальцем. — Живой?
— Живой, — кивнул я. — Это закваска. В ней живут крошечные существа, глазом их не разглядеть. Они превращают молоко в кефир. Гриб кладут в тёплое молоко на сутки, затем процеживают через деревянное сито, промывают холодной водой и кладут в свежее молоко. И так каждый день.
— А почему сито деревянное? — спросил Павел Демьянович.
— Железа грибок не любит. Так говорят горцы, и спорить с ними я не стану. И ещё одно. Первая закваска после дороги выйдет жидкой: грибок растрясло, ему надо привыкнуть. Её выльем, а вторая будет хорошей. Как раз к утру послезавтра, как я и обещал майору.
Павел Демьянович уже грел молоко на спиртовке и шевелил губами, повторяя про себя порядок действий.
* * *
На третий день я сам понёс Обухову обед, чтобы посмотреть, как купец отнесётся к лечебному столу.
На моём подносе стояли миска щей и тарелка гречки с варёной говядиной, и соли во всём этом не было.
Купец зачерпнул щей, попробовал и скривился так, что жена его отвернулась к окну.
— Трава травой, — выдал он и отложил ложку. — Барон, лучше уж помереть сытым.
— Помереть вы ещё успеете, — сказал я. — А пока ешьте.
Аграфена Ильинична молча забрала у мужа поднос, встала и вышла из палаты, и я из любопытства пошёл за ней.
На кухне в санатории она поставила поднос, сняла платок и закатала рукава так уверенно, что кухарка без единого слова отступила от плиты. Эта женщина работала у нас с последней перестройки.
— Хрен у вас есть, милая? — спросила она. — И клюква. И зелень какая, укроп хоть.
— Зелень из теплиц, барыня, — кухарка растерялась. — Только соли-то нельзя, барин не велел…
— А соль нам и не нужна, — Аграфена Ильинична уже резала лук. — Пресная еда скучная, это правда. Так её надо разбудить кислым да острым. Клюквы в щи, хрену к мясу, лучку поджарить до золота. Язык и не вспомнит, что соли нет.