На втором этаже были жилые покои — спальни, гардеробные, туалетные комнаты. Здесь всё было обставлено с роскошью, но уже без кричащей помпезности, как у Соболевых. Добротная мебель тёмного дерева, тяжёлые шторы, ковры, в которых нога утопала почти по щиколотку. И везде, в каждой комнате, было тепло. Печи, выложенные изразцами, топились, судя по всему, с самого утра, и после моего ледяного номера в гостинице это было настоящим блаженством.
Но больше всего мне понравился кабинет.
Он располагался в угловой комнате второго этажа, с окнами на две стороны — в сад и на горы, синеющие вдали за городом. Большой письменный стол, заваленный бумагами. Кожаное кресло, продавленное ровно настолько, чтобы в нём было удобно сидеть. Снова книжные шкафы. Массивный несгораемый шкаф в углу — тот самый сейф, ключи от которого мне передал Лагутин. Карты на стенах — подробные, с пометками, с какими-то значками и надписями, сделанными аккуратным мелким почерком. Под стеклянными колпаками на полках — образцы минералов: друзы кварца, куски малахита, кристаллы, названий которых я не знал. И ни одного осколка, похожего на тот, что я видел у Соболевых. Я проверил. Дважды.
Здесь пахло табаком, кожей и старой бумагой. Здесь работали. Здесь думали. Я сел в кресло, положил руки на подлокотники и понял, что мне здесь нравится. Очень нравится. Будто это кресло ждало именно меня.
А на стене напротив стола висели портреты.
Их было пять. В тяжёлых рамах, потемневшие от времени, но написанные, судя по всему, хорошими мастерами. Первый, самый старый, изображал сурового мужчину в пышном парике и кафтане петровских времён, с орденом на груди и рукой на эфесе шпаги. Внизу на раме была табличка: «Граф Никита Моисеевич Зотов. 1710». Тот самый. Основатель рода, которого внесли в книгу рескриптом Петра. Второй — мужчина в екатерининском мундире. Третий — в павловском. Четвёртый — в мундире александровских времён, с эполетами. И пятый, самый новый, — пожилой мужчина в тёмном сюртуке, с седыми висками, жёсткой складкой у рта и пронзительным, тяжёлым взглядом. «Граф Николай Алексеевич Зотов». Покойный хозяин этого дома. Тот самый граф, о котором я столько слышал и которого никогда не видел.
Я встал, подошёл поближе и долго стоял, вглядываясь в эти лица. А потом пошёл к зеркалу, висевшему у двери, и стал разглядывать своё. Потом снова вернулся к портретам. И вынужден был признать: что-то в этом было.
Не сразу, не с первого взгляда, но что-то определённо было. Нос — прямой, с едва заметной горбинкой у переносицы. У всех пятерых он был одинаковым. И у меня тоже. Подбородок — тяжёлый, упрямый, с ямочкой. У основателя рода и у покойного графа — точь-в-точь как у меня. Разрез глаз — чуть глубоко посаженных, серых, с тяжёлыми веками, отчего взгляд кажется исподлобья, даже когда человек смотрит прямо. И ещё что-то неуловимое в общем выражении лица. Какое-то упрямство или жёсткость.
Мама всегда говорила, что я пошёл в деда, а дед — в своего деда, и что у нас в роду все мужики такие — упёртые, как бараны. И ещё она рассказывала, со слов бабушки, что прадед у нас был «из бывших» — то ли из купцов, то ли из дворян, которые после революции сменили фамилию, порвали документы и уехали подальше от Москвы, куда-то за Урал. Я тогда, по малолетству, не придавал этому значения. А теперь…
Неужели?
Я снова посмотрел на портрет основателя рода. Нос… И подбородок…
Ну что ж. Похоже, я действительно потомок Зотовых. Не сын покойного графа, конечно, — для этого я слишком сильно опоздал на этот праздник жизни, лет этак на полтораста. А потомок через несколько поколений. Где-то там, в будущем, которое здесь ещё не наступило, кто-то из этого рода, а может, бастард, или сын младшей ветви, переберётся в Челябинск, сменит дворянскую спесь на рабочую спецовку, и через полтора века его праправнук свалится пьяный с балкона восьмого этажа. А потом — сюда. В прошлое или вообще параллельный мир. К своим же собственным предкам.
Вот почему кровь в дворянской книге признала меня. Вот почему чаша приняла. Кровь не водица. Она всё помнит. Гены, так их растак.
Голова от таких мыслей шла кругом. Это что же получается — я свой собственный прапрапра…дедушка? Или правнук? Или всё сразу? Тут без пол-литра не разберёшься. А пол-литр у меня теперь, наверное, целый погреб. Надо будет проверить.
Я вернулся в кресло, откинулся на спинку и закрыл глаза. Ладно. Об этом я подумаю потом, а сейчас — дела.
* * *
— Савва Лукич! — крикнул я, распахнув дверь кабинета.
Бэрримор материализовался на пороге с такой скоростью, будто всё это время стоял под дверью. Впрочем, вполне возможно, что так оно и было.
— Слушаю, ваше сиятельство!
— Кто вёл дела покойного графа? Рудники, завод, торговлю?
— Приказчики, ваше сиятельство. Главный приказчик по рудникам — Фома Гаврилович Сычёв. По заводу — Иван Матвеевич Кудрин. По торговым делам и счетам — Ипполит Карлович Штрем. Все трое служили довольно долго, люди опытные и надёжные…
— Пошлите за ними. Пусть будут здесь к обеду. Все трое. С отчётами за последний год. И с книгами. Чтобы всё чин чинарем.
— Сию минуту, ваше сиятельство!
К обеду они явились. Все трое. Почтительные, в добротных тёмных сюртуках, с толстыми гроссбухами в руках и с одинаково настороженным выражением на лицах. Я принял их в кабинете, сидя за столом, и следующие три часа слушал, задавал вопросы и снова слушал, уточнял и мотал на ус.
Сычёв, главный по рудникам, оказался кряжистым мужиком лет пятидесяти с окладистой бородой, мозолистыми руками и цепким взглядом человека, который полжизни провёл в глухих местах. Говорил он медленно, обстоятельно, с характерным уральским говорком, через слово вставляя «значит» и «это самое». Кудрин, заводской, был помоложе, суше, нервнее, и в разговоре постоянно сыпал какими-то техническими терминами, которые я, к своему удивлению, по большей части понимал. Спасибо заочному инженерному образованию. И Бади, который, похоже, открыл в моей голове и эту дверь. А Штрем, финансист, был маленьким, лысым, в очках, похожим на счётную машинку, и цифры из него сыпались, как горох из прохудившегося мешка.
И цифры эти мне нравились. Очень нравились.
Медные рудники приносили стабильный доход. Не сказочный, но вполне солидный. Огранный завод работал с полной загрузкой, выполняя заказы для Петербурга, Москвы и даже для заграницы. К моему удивлению, торговать умудрялись не только с Европой, но и с Америкой. У меня там даже фирма была небольшая, правда, сообщение было весьма затруднено, но и оттуда копеечка поступала. Земли сдавались в аренду. Были ещё какие-то паи в торговых компаниях, деньги в банке, долговые расписки, по которым кто-то был должен покойному графу. Когда Штрем назвал общую сумму годового дохода, я переспросил. Он повторил. Я попросил его написать её на бумажке. Он написал. Я посмотрел на бумажку и тихо положил её на стол.
С деньгами, похоже, проблем больше не будет. Никогда. Ну, если я, конечно, совсем берега не попутаю.
— Хорошо, — сказал я наконец, когда за окном уже начало смеркаться, а у меня от цифр начала гудеть голова. — Очень хорошо. Благодарю вас, господа. Вы меня порадовали. Завтра продолжим, а пока…
Они уже начали подниматься, облегчённо переглядываясь, и тут я вспомнил. Варвара. Её голос, её зелёные глаза, её рассказ о Зотовых. «Багряный жадеит. Камень жизни. Весь уходит в Петербург».
— Ах да, — сказал я, будто невзначай. — Фома Гаврилович. Вы мне ничего не рассказали про багряный жадеит.
В кабинете вдруг стало очень тихо. Кудрин застыл, не успев распрямиться. Штрем снял очки и принялся протирать их платком с удвоенной энергией. А Сычёв… Сычёв медленно опустился обратно на стул и посмотрел на меня тяжёлым, долгим взглядом.
— Про жадеит, значит, — медленно проговорил он. — Это самое… Знаете уже, ваше сиятельство.
— Знаю, — кивнул я. — Рассказывайте.
Сычёв тяжело вздохнул и переглянулся с остальными. Было видно, что этот разговор ему крайне неприятен и что он с удовольствием отложил бы его на потом. На очень потом. Возможно, на никогда.