— Вечером, во время твоего выступления.
— Последнее время ты что-то мало работала.
— Я не чувствовала натяжения нитей.
Это её особое выражение. Чтобы заниматься искусством, она должна чувствовать себя как бы укоренившейся в землю. Нити, поднимающиеся из ядра планеты, проникающие в её тело, извиваясь, входят в её щель, проскальзывают сквозь отверстия её сосков. А затем начинают тянуть. И по мере вращения земного шара из её сияющего и всеобъемлющего тела высвобождаются образы. По крайней мере, так говорит она сама. А Диллон никогда не подвергает сомнению претензии своих друзей художников, особенно если таким другом является собственная жена. Он восхищается её работами. Было бы сущим безумием жениться на космооркестрантке, хотя в одиннадцать лет он только об этом и мечтал. “Вот бы разделить свою судьбу с девушкой-кометарфисткой!” Если бы он в своё время так и сделал, то сейчас был бы вдовцом. “В Спуск! В Спуск!” Она оказалась легкомысленной развратницей и разбила жизнь удивительного чародея, каким был Перегрин Коннели. “А на его месте мог бы быть я. Мог бы… Мальчики, не женитесь на девушках вашего круга, и вы избежите незаслуженной ненависти”.
— Не fumar? — спрашивает Электра. Последнее время она изучает древние языки. — ¿Por qué?11
— Вечером я работаю. Если я позволю себе покурить раньше времени, это может развеять галактическое настроение.
— А можно я покурю сама?
— Делай, как тебе нравится.
Она закуривает, искусно отломав колпачок острым, как кинжал, ногтем большого пальца. Её лицо сразу румянится, глаза расширяются. Такая милая черта — она легко переходит из одного состояния в другое. Она выдыхает дым на младенца, который от этого заливается радостным смехом, в то время как поле обслуживающей его ниши гудит в безуспешной попытке очистить атмосферу вокруг ребёнка.
— Grazie mille, mama! — говорит Электра, подражая чревовещателю. — È molto bеllo! È dolicioso! Was für schönes Wetter! Quell а qioio!12
Она движется по комнате, танцуя и распевая свои фразы на странных языках. Потом со смехом валится на спущенную постель, задрав подол своего оборчатого платья; её половые губки, окружённые каштановым ореолом, излучают приятную теплоту и искушают его, несмотря на принятое им решение не отвлекаться. Ему удаётся сдержать себя, и он только целует её. Восприняв смену его настроения, она безропотно сдвигает ляжки и опускает подол платья.
Диллон переключает экран, выбирая абстрактную программу, и на стене загораются узоры.
— Я люблю тебя, — говорит он ей. — И я хочу есть.
Электра подаёт ему завтрак. После завтрака она уходит, сказав, что ей в этот день надлежит посетить духовника. Лично он рад её уходу; сейчас ему не по себе от её жизнерадостности. Ему нужно настроиться на концерт, а это требует от него спартанской воздержанности. Как только она уходит, он программирует инфотерминал на резонансное отражение своих психоволн и по мере того, как он проникается мыслями о сути концерта, он легко приходит в соответствующее настроение. Младенец тем временем остаётся в своей нише, обеспечивающей ему самый лучший уход. И Диллон даже не задумывается о том, что младенец остаётся один, когда в 16:00 он направляется в Рим, чтобы превратиться в маэстро, исполнителя космической музыки.
Лифт возносит его на сто шестьдесят этажей выше к небу. Выйдя из кабины, он попадает в Рим. Живущие здесь люди в большинстве своём являются мелкими чиновниками, средним эшелоном неудавшихся должностных лиц, таких, которым никогда не попасть в Луисвилл, исключая случаи доставки отчётов. Они настолько нерасторопны, что им нечего надеяться попасть даже в Чикаго, Шанхай или Эдинбург. Они навсегда останутся в этом добротном сером городе, застывшем в почитаемом ими порядке вещей, выполняя примитивные операции из числа тех, что любые компьютеры выполняют в сорок раз лучше. Диллон чувствует космическую жалость ко всем, кто не является артистами, но больше всех он жалеет жителей Рима. Из-за того, что они не умеют пользоваться ни своими мускулами, ни своими мозгами. Искалеченные души, ходячие нули, уж лучше бы им броситься в Спуск.
Какой-то римлянин натыкается на него, едва он, выйдя из кабины лифта, останавливается, задумавшись о жалкой судьбе этих людей. Это мужчина лет сорока, без какого-либо намёка на одухотворённость. Ходячий мертвец.
— Извините, — бормочет человек и поспешно отскакивает.
— Встряхнись! — кричит вслед ему Диллон. — Полюби! Натяни какую-нибудь девочку! Расслабься! — смеётся он. Но что толку — ни один римлянин не засмеётся вместе с ним. Похожие друг на друга люди проносятся мимо него по коридору, улавливая последние вибрации восклицаний Диллона.
— Встряхнись! Полюби! …люби!…и! — Звуки расплываются, затухают, бледнеют, исчезают.
“Сегодня я вас угощу, — говорит он про себя. — Я встряхну вас, расшевелю ваши жалкие мозги. — И вы полюбите меня за это. Если бы я только мог воспламенить ваши сердца, зажечь ваши души!” Он вспоминает Орфея. “Они разорвут меня на части, — думает он, — если я и в самом деле разбережу их”.
Диллон спешит к звуковому центру. Внезапно он останавливается на развилке коридора, опоясывающего всё здание, почувствовав вдруг всё великолепие монады. Безумное богоявление: он видит её в виде клина, подвешенного между небом и землёй. А сам находится в средней точке — над его головой немногим более пятисот этажей и чуть меньше пятисот этажей под ногами. Вокруг движутся люди; они спариваются, едят, рожают, делают миллион благословенных дел; каждый из 880 тысяч перемещается по своей собственной орбите. Диллон любит своё здание. И чувствует, что мог бы воспарить от сознания его сложности, как другие могут воспарить от наркотика. Побывать на экваторе, испить божественного равновесия — о, да, да! Правда, он никогда не пробовал этого; хотя он и не принадлежал к рутинёрам, но избегал всяких сильных наркотиков, особенно таких, которые открывают ваш ум так широко, что любой может блуждать в нём. Тем не менее здесь, в середине здания, он начинает думать, что этой ночью у него есть возможность испытать новый наркотик. После представления глотнуть пилюлю мультиплексина, которая позволит ему разорвать психические барьеры, позволить всей необъятности монады 116 проникнуть в его сознание. Для этого он пойдёт на пятисотый этаж — поблудить в Бомбее. Правда, ему полагалось бы блудить в том городе, где состоится сегодняшний концерт, но Рим не опускается ниже 521-го этажа, а ему нужен 500-й. Для мистической симметрии. Хотя это и не совсем точно. Где расположена настоящая середина здания из тысячи этажей? Где-то между 490-м и 500-м, не так ли? Значит, он выбирает 500-й этаж, ведь всех учат жить с приближениями.
Вот и звуковой центр.
Прекрасная новая аудитория высотой в три этажа, со сценой в центре и амфитеатром, расположенными вокруг сцены рядами кресел. В воздухе разлит свет ламп. Отверстия звукоизлучателей, заделанных в роскошно оформленных потолках, образующих единый колпак, то морщатся в складках, то широко раскрывают свои горла. Уютный, вместительный зал, устроенный здесь милостями Луисвилла, чтобы внести хоть немного радости в жизнь этих бесцветных, безвольных римлян. Лучшего зала для космического оркестриона не найти во всей монаде.
Остальные члены группы уже собрались и настраивают инструменты. Кометарфа, чародин, орбитакс, контраграв, допплеринвертон, спектрояль. Зал уже заполнен мерцающими зайчиками звуков и весёлыми вспышками света. Весь оркестрион приветственно машет ему руками.
— Опаздываешь, — кричат они. — Где ты был? Мы уж думали, что ты сачканул.
— Я был в вестибюле, — отвечает он, — предлагал римлянам свою любовь.
Его слова вызывают взрыв хохота. Диллон взбирается на сцену.
Его инструмент, ещё неподготовленный, стоит у края сцены; решётки инструмента покачиваются, а его восхитительно яркая крышка ещё не освещена. Грузоподъёмник стоит рядом в ожидании, когда Диллон воспользуется им, чтобы поставить инструмент в надлежащее место. Машина привезла космотрон в зрительный зал; ей было положено также настроить его, но Диллон не позволяет ей делать этого. Во всём, что касается настройки инструмента, музыканты мнительны до суеверия. Даже в том случае, если им для настройки понадобится два часа, а машине — всего десять минут, они предпочтут сделать это сами.