Поэтому предлагаю не пороть горячку. Виновных надо судить за доказанные действия. Но пражские материалы — явная фальшивка, составленная нашими врагами с далеко идущими целями, а показания, полученные под давлением, измену не доказывают. До проверки пражского канала и первых протоколов применять высшую меру нельзя. Расстрелянного уже ни о чем не спросишь.
Есть и вторая опасность. К заговору пришивают неудачные решения в промышленности и армии. Сейчас мы вынуждены быстро менять технику и методы ее производства, а значит — рисковать. Если ошибку станут задним числом называть вредительством, директора, конструкторы и командиры перестанут что-либо решать и будут просто плыть по течению.
Такой паралич опаснее отдельных ошибок.
Сейчас у нас есть великолепная возможность взламывать чужие шифры. Надо ею в полной мере воспользоваться. Надо тщательно разобраться в этом деле, ибо ошибка может стоить слишком дорого.
Если моя оценка неверна, такая проверка только укрепит обвинение. Если же против нас ведут комбинацию, она не позволит противнику заставить Советский Союз собственными руками ослабить армию и закрыть себе дорогу к миру'.
Перечитав письмо, я добавил на полях: проверить не только перевод, но и исходный шифртекст. Затем сложил листы, вложил их в конверт и написал: «И. В. Сталину. Лично».
— Обычным порядком это отправлять нельзя, — сказал я. — Если со мной что-нибудь случится, передашь Валентине Ивановне Истоминой. Только ей в руки. Она поймёт, кому отдать.
— Что значит «что-нибудь случится»?
— Если меня задержат и не отпустят. До моего слова ничего не делай.
— А если слова не дадут передать?
Гм. Это правильный вопрос! Я слишком привык считать, что даже после ареста смогу распоряжаться событиями.
— Тогда добивайся свидания. Если не позволят — жди два дня после моего ареста. Потом действуй сама.
Лида взяла конверт. Прочитала имя адресата.
— К Валентине прямо ехать нельзя. За мной тогда будут следить.
— Возможно. Поэтому ты сама решишь, как до неё добраться. Возможно, через маму. Или дождаться когда она сама зайдет — она ведь приходит по старой памяти к Галочке. Но это надо будет сделать. Обязательно!
Она кивнула, словно получила трудную работу и уже прикидывала, с чего начать. Потом унесла конверт в спальню и вернулась без него.
— Ну все. Теперь ты готов, — сказала Лида, защёлкивая чемодан.
Через час я ехал в Минск, а письмо осталось дома.
На случай, если вытаскивать придется уже меня.
* * *
На третий день меня подняли до завтрака. Надзиратель вернул ремень и шнурки, велел одеться и вывел во двор, где уже стояла закрытая машина. Куда повезут, не сказал.
По времени выходило, что до Москвы добирались больше часа. Потом были ворота, короткий двор, лестница и знакомый коридор с линолеумом. Оказалось, меня привели в Лефортово на очную ставку к бывшему начальнику Госкино.
Шумяцкий уже сидел у стены. За эти несколько дней он ещё сильнее осунулся. В прошлый раз Борис Захарович держался как человек, который пришёл подтвердить чужую вину и тем самым уменьшить собственную. Теперь уверенности поубавилось. Перед ним лежала копия протокола очной ставки, испещрённая пометками Коробова.
— Продолжим проверку дачного эпизода, — сказал следователь. — По вашему ходатайству вызвана свидетельница, присутствовавшая при разговоре.
Я услышал шаги за дверью и всё равно не был готов, когда она вошла.
Дору я не видел почти три года.
Сейчас ей было, наверное, двадцать восемь или около того. Высокая, красивая, с густыми тёмными волосами и тонким, чуть удлинённым лицом, она и прежде сразу обращала на себя внимание. Но тогда в ней оставалась порывистость девушки, которая сердилась раньше, чем успевала решить, стоит ли сердиться. Сейчас передо мной стояла взрослая женщина, привыкшая вращаться в богемных кругах, среди артистов и ученых. Волосы собраны в модной прическе а-ля Грета Гарбо, тёмное платье сидело с непередаваемым изяществом, без единой лишней детали. Только пальцы, сжимавшие ремешок небольшой папки, выдавали напряжение.
Она увидела меня не сразу. Сначала посмотрела на Коробова, на Шумяцкого, на пустой стул. Потом перевела взгляд к окну, возле которого посадили меня.
На мгновение её лицо изменилось. Не испуг — Дора слишком хорошо умела владеть собой, — скорее быстрый счёт: охрана у двери, моя небритая щека, мятый костюм, шнурки, которые мне позволили вернуть только перед поездкой. Всё это она заметила раньше, чем произнесла:
— Здравствуйте, Леонид Ильич.
— Здравствуй, Дора.
Коробов указал ей на стул. Я тоже сел. Три года назад мы расстались после разговора, который оба старались вести разумно и потому запомнили слишком хорошо. Теперь между нами стояли следователь, арестованный Шумяцкий и протокол с обвинением в заговоре.
Коробов записал её данные, предупредил об ответственности за ложные показания и спросил:
— Когда вы в последний раз разговаривали с товарищем Брежневым?
— До сегодняшнего дня — почти три года назад.
— После его задержания кто-либо из семьи, сотрудников или общих знакомых связывался с вами?
— Нет.
— О содержании показаний товарища Шумяцкого вам известно?
— Только то, что мне сказали при вызове: речь идёт о вечере на его даче и будто бы об антиправительственном разговоре.
Коробов повернулся к Борису Захаровичу:
— Повторите ту часть, которая относится к высказываниям Брежнева.
Шумяцкий заговорил уже не так свободно, как на первой очной ставке. Я якобы говорил, что страной управляют люди, не понимающие современной техники; старое руководство придётся менять; власть должна перейти к молодым специалистам. Затем будто бы спрашивал, кто из присутствующих поддержит перемены, когда наступит время.
Дора слушала, не перебивая. Лишь один раз раскрыла принесённую папку, но Коробов остановил её:
— Сначала расскажите по памяти. К бумагам перейдём отдельно.
— Хорошо. На дачу мы приехали вместе с Леонидом Ильичом. Борис Захарович несколько недель добивался встречи по оборудованию для кинопромышленности. Ему требовались импортные съёмочные аппараты, проявочные машины, плёнка, химикаты и валютный лимит. Меня пригласили потому, что я вела записи и должна была после праздника разослать поручения по управлениям Наркомтяжпрома.
— Кто пригласил Брежнева? — спросил Коробов.
Дора посмотрела на меня. Ответить она могла безопаснее, но не собиралась.
— Формально — я. Борис Захарович просил устроить встречу. Я согласилась ещё и потому, что хотела увидеть Леонида Ильича.
Шумяцкий впервые оживился:
— Вот видите. Свидетельница сама признаёт личный интерес.
— Вижу, — сказал Коробов. — Продолжайте.
— Сначала говорили о браке плёнки. Потом о простоях закупленного оборудования. Борис Захарович требовал новых машин и говорил, что старые руководители не понимают современной техники. Леонид Ильич ответил: новое оборудование бесполезно, если за него никто не отвечает и на нём не умеют работать.
Следователь открыл прежний протокол.
— Фраза о старых руководителях принадлежала Шумяцкому?
— Сначала — ему. Потом Леонид Ильич сказал, что часть старого руководства кинопромышленности придётся заменить инженерами. Речь шла о начальниках производств и людях Главного управления кинематографии.
— Не о руководстве страны?
— Нет.
— Фамилия Сталина звучала?
— Один раз. Борис Захарович сказал, что пожалуется товарищу Сталину, если ему не дадут валюту. Леонид Ильич ответил, что можно жаловаться, но сначала надо представить расчёт: какое оборудование уже куплено, сколько оно простаивало и кто за это отвечал.
Шумяцкий подался вперёд:
— Это был не единственный разговор. Позднее, за столом, Брежнев говорил, что старые люди цепляются за власть и мешают молодым.
— Вы смешиваете две фразы, — сказала Дора. — За столом вы снова потребовали валюту. Леонид Ильич спросил, кто из ваших молодых специалистов готов принять новые установки и отвечать за выпуск. Никто не назвался. Тогда он сказал, что просить перемен легко, пока отвечать должен кто-то другой.