Первым влетел Саша Паньков. И тут же вылетел обратно с криком:
— Сюда его, сюда! Тут Николин!
Оксана из-за левого стола посмотрела на меня с тревогой. Она уже была на месте, в маске, и в её серых глазах читались вопросы, не задаваемые больше вслух: «Кого привезли? Что там? Ты справишься?». Я прикрыл в ответ глаза, дескать, не бойся, всё будет хорошо. Судя по тому, как шевельнулась маска — жена в ответ послала мне воздушный поцелуй.
Первые носилки тянули Коля и Серёга Мальцев. И даже Серёга, всегда двигавшийся так, будто трёхжильный и усталости сроду не знал, сжимал челюсти. Закрепили моментально: щёлкнули карабины, натянулись тросы — и карусель завертелась. Раненый поплыл по воздуху к первому столу.
На площадку для первичной обработки лёг высокий мужчина. На окровавленных полевых петлицах я, прищурившись, разглядел три звёздочки. Общевойсковой генерал-лейтенант. Ну, начина-а-ается…
Но началось всё по-настоящему чуть позже, когда сдёрнули шинель, накрывавшую раненого, и сре́зали бинты с головы. Судя по шинам, у него были сломаны рука и нога. А судя по лицу — нижняя челюсть и, вероятно, скуловая кость. Вполне возможно, что и височная. И верхняя челюсть, возможно. Лица с левой стороны, в привычном понимании, на генерале практически не было — одно месиво, где между осколков костей виднелся в разорванной щеке язык. Я видел такое и раньше, и каждый раз удивлялся тому, что никак не привыкну к подобным зрелищам. Наверное, потому что лицо — это не просто анатомия, а то, что делает человека человеком, личностью. А когда вместо лица — кровавая каша, в которой не то, что индивидуальных черт, а даже привычных по атласам тканей не разобрать…
— Сразу на стол к Николину! — ворвавшиеся следом командиры, оба в крови, с руками на перевязях, орали так, что было понятно — за раненого они переживали очень. Один, капитан, с перекошенным от боли окровавленным лицом, хватал воздух ртом, будто ему самому остро недоставало дыхания. Второй, майор, с залитой кровью гимнастёркой, размахивал здоровой рукой, требуя миновать зону для ПХО, вопя что-то про «особую важность» и «личную ответственность».
— Вон из операционной, — я произнёс это, кажется, негромко. Но справа кашлянул Покровский, а слева звякнула зажимом о кювету Белова.
— Товарищи, попрошу на выход, — Мальцев возник рядом с ними, как всегда, бесшумно. Подхватив онемевших командиров под руки, он развернул их в сторону выхода — аккуратно, но так, что сопротивляться было глупо. И опасно. Коля шагнул так, чтобы оказаться вторым кордоном, если эти двое всё же рискнут прорваться через дзержинца.
— Одна-а-ако… — только и проговорил Николай Сергеевич, когда Серёга с Колей, старлей госбезопасности и простой санитарный сержант, буквально выперли на улицу капитана с майором.
Обработали генерала быстро. На мой стол он попал почти чистым и красивым. Правда, чистым — только в нужных местах, а красивым — вообще очень на любителя, конечно. Руку и ногу я оставил на потом, начав с головы.
Ранение было глубоким, проникающим, с переломами со смещением. Осколок вошёл у самой мочки уха, раздробив кость нижней челюсти на несколько фрагментов, часть из которых ушла вглубь, в мягкие ткани. Я работал быстро, но аккуратно: ревизия раневого канала, удаление инородных тел, остановка кровотечения из повреждённых ветвей наружной сонной артерии. Потом — репозиция отломков, наложение проволочных шин, ушивание разорванной щеки послойно. Язык, к счастью, не пострадал — я успел убедиться в этом, прежде чем начать ушивать слизистую. Значит, говорить генерал сможет. Не сразу, конечно, но сможет. А вот жевать придется только одной стороной, и то гораздо позже того, как получится начать говорить. Интересно, у высшего комсостава Красной Армии ДМС со стоматологией и протезированием? Тьфу ты, ну какой, к чёрту, ДМС в сорок первом⁈
Аппаратов Илизарова, которые тут теперь звали «ЧКО-41», «чрескостного остеосинтеза, модель сорок первого года», или просто «четырёхсотыми», в честь госпиталя, оказалось тоже с запасом. Наверное, Танюшин папа и его коллеги перешли на усиленный режим работы. Как, интересно, если и так в три смены пахали? Впрочем, это было не важно. Важно, что бедро и плечо раненого, унизанные спицами и окольцованные, больше опасения не внушали. Я затянул последнюю гайку, проверил натяжение спиц, удовлетворённо кивнул — и генерал взмыл над столом, улетая правее, к Покровскому.
— Ох и жаден же ты до работы, Ваня, — с усмешкой донеслось оттуда. — Только и оставил, что йодом помазать да повязки наложить.
— Служу Советскому Союзу, — отозвался я, разворачиваясь к следующему столу.
Ненужное напряжение, вызванное криками майора с капитаном, операционную покинуло. Осталось только нужное, привычное, рабочее. Ко мне на стол прилетел следующий.
И начался конвейер. Слепые пулевые ранения брюшной полости — четыре подряд, одно другим. Я вскрывал брюшины, извлекал пули, резецировал повреждённые петли кишечника, накладывал анастомозы, промывал полости физраствором, «пасуя» дальше. Потом — осколочное ранение коленного сустава с такой степенью разрушения, что о сохранении конечности не могло быть и речи: ампутация на уровне нижней трети бедра, с формированием опорной культи, с обработкой сосудов и нервов. Потом — газовая гангрена после пулевого ранения плечевой кости. Тут высокая ампутация, высокая, с иссечением всех поражённых тканей, с последующей обработкой раны. Сепсис ещё можно было остановить, если успеть. И я успевал.
Счёт раненым я давно потерял, как и времени. Сменялись картины на столе, сменялись наборы инструментов, отработанные уходили на мойку и кипячение или в автоклав. Работа шла своим чередом, как ни жутко это звучало. Но я давно привык, ещё в той жизни. Это просто работа, и всех никогда не спасти. Но от этого ничуть не легче было говорить:
— Снимаем. Следующий.
Этот счёт я помнил. Четверо. Четырём жизням я ничем не мог помочь. Трое — сразу, с ранениями, не совместимыми с жизнью. У четвёртого в ходе операции сместился осколок где-то возле сердца, прорвав аорту. Коллапс и смерть на столе, без вариантов — я даже торакотомию сделать не успел.
Когда всё закончилось, стояла глухая ночь. Эшелон ушёл ещё до того, как мы размылись и вышли из оперблока, — ушёл, увозя дальше в тыл тех, кто оставался на излечении в «четырёхсотом», и тех, кто теперь готов был ехать дальше, благодаря нам. И жить.
Возле входа обнаружились скамейки. Длинные, широкие, со спинками из реек, какие в парках и горсадах стоят. Говорю же, у этих людей со вниманием к деталям проблем нет, у них работа такая. На левую уселись врачи, на правую — сёстры и санитарки. Потянуло табаком — Покровский и Коркунов сразу прикурили, затягиваясь так жадно, будто не дымом дышали, а розы нюхали в оранжерее. Оксана сидела слева от меня, разминая мне левую ладонь — пальцы свело, и судорога никак не желала отпускать. Я смотрел на её руки — узкие, с длинными пальцами, которые совсем недавно подавали мне инструменты, а теперь осторожно, по одному, разгибали мои скрюченные пальцы. Из дверей, нашей и соседних, вытаскивали носилки. Там, под простынями и шинелями, ехали те, кому билетов ни на эшелон, ни в госпиталь не досталось. Вперёд ногами.
— Про генерала что скажешь, Ваня? — откуда взялся Березин — я не заметил. Стоявший за его плечом Васин приветственно кивнул.
— Хороший генерал. Большой, — брякнул я.
Фыркнула Оксана, закашлялись, подавившись дымом, Слава и Николай Сергеевич. А я даже не улыбнулся — сил не было.
— А по делу? — Андрею Ильичу было явно не до смеха. Вася сделал страшные глаза, качнув головой, мол, не зли его, даже не начинай.
— Состояние стабильно тяжёлое, прогноз благоприятный, — я постарался придать голосу максимально профессиональную интонацию, которой, по мнению многих, должен почему-то говорить настоящий увлечённый врач. Даже если он смертельно устал. — Нижняя челюсть шинирована, положено жидкое питание. Говорить сможет, наверное, дней через пять-семь. Но только сквозь зубы.