— Но для начала хочу от тебя соображения выслушать. Про то, как всё прошло. Своими словами.
Ну да, вот и допрос. Вернее, беседа, конечно же. Задушевнее не придумаешь. Но к ней я был готов — ещё в самолёте начал готовиться. И когда мы неслись в Эмке по ночному Тамбову. И потом ещё раз — когда стояли на Лесной, глядя на разбитый самолёт Мухина. А самые первые мысли на этот счёт появились уже тогда, когда услышал вопрос Деда про прыжки с парашютом.
— Матом можно? — только и уточнил я, подумав, что Окся бы тоже такую шутку не одобрила. Хотя я и не шутил вовсе.
— Нужно, — кивнул Дед.
Мысли о собственной исключительности и о том, что меня за все имевшиеся и будущие заслуги стоило бы холить, лелеять, беречь и стеречь, пропали ещё по пути «туда». Когда глубоко подышишь, перестанешь излишне ярко эмоционировать, пусть и исключительно внутри, сохраняя привычную хмурую морду снаружи, многое становится яснее. Под гул винта, ощущая слева тепло Оксаниного тела, аромат ландыша, непонятным образом одолевавший бензиновую вонь, удалось это и мне. И с точки зрения рациональности я чекистов вполне понял.
Допустим, поступил сигнал: где-то в окружении находится раненый генерал или другой высокий чин. Может, вообще самого́ Сталина сын — кто его знает? Я вот, к примеру, не знал ничего про них, помнил только, что сыновей было двое, и один из них, кажется, служил в авиации. Ответственные товарищи из НКВД, знающие куда больше меня, решают, как можно эвакуировать фигуранта, который, вероятно, к тому же ещё и какой-нибудь там секретоноситель. Наверняка прорабатывая параллельно варианты того, как накрыть квадрат огнём своей же артиллерии или бомбами, если эвакуация сорвётся.
Выясняют попутно, что в Тамбове на аэродроме совершенно случайно или, наоборот, нарочно находится самолёт-разведчик с высококлассным экипажем. И что в том же Тамбове есть врач, обладающий подтверждённым опытом проведения операций в воздухе, пусть и вызывающий массу вопросов. Но зато точно умеющий работать, умеющий спасать, с высокой долей вероятности и низкой — летальности. И если бы те ответственные товарищи спрашивали мнения у врачей, у Гориневской или Приорова, например, те, наверное, костьми бы легли, но меня прикрыли бы как-нибудь. Да только кто бы их спрашивал.
И мы с Оксей и Ваней полетели на поющем пятом санитарном. И сделали то, что должны были сделать. И вернулись. Хоть и не все.
В общем, удалось почти без мата. Я описал детально действия Мухина и Акуленко, подчеркнув, что такого пилотирования — высокого класса, помноженного на невероятное везение, — и представить себе не мог. Рассказал, как мы прорывались через зенитный огонь, как садились на лесной просёлок, как бойцы Борзунова разворачивали самолёт. Дословно передал разговор с самим капитаном. Подумав, рассказал даже анекдот про Чапаева, над которым Березин тоже похихикал, но, кажется, исключительно из вежливости.
Про обратный путь рассказывал подробнее. Про то, как Мухин орал на меня, требуя бросить одного из раненых, и как я отказался. Про то, как Губерман подал мне записку с просьбой оставить его. Про то, как Оксана закрывала дыры в обшивке собственным сапогом. Вот тут-то и чуть позже пара крепких выражений и проскочила. Но Дед не поморщился, только слушать стал ещё внимательнее, подавшись вперёд.
В финале я ещё раз отметил высокий уровень подготовки Сталинских соколов, не забыв и про Мальцевских бойцов, что так грамотно оцепили периметр вокруг самолёта. Который, кстати, не загорелся только потому, что бензин весь, до последней капли, сжёг гораздо раньше. И про чёткую работу персонала «четырёхсотого», конечно, упомянул.
— Военврач третьего ранга Николин доклад закончил.
Андрей Ильич молча налил себе ещё чаю. Движения его были медленными, будто сонными. Он поднял чашку, отпил, прикрыл глаза. Поставил чашку на блюдце — опять без единого звука. Вздохнул.
— Второго.
— Что «второго»? — не понял я. Сегодня же, вроде, третье? Или уже четвёртое?
— Второго ранга, — так же тяжело вздохнул Березин, повернув голову и глянув искоса на портрет на стене. — Приказ уже есть. Поздравляю, товарищ военврач второго ранга. И на-ка вот…
Он наклонился и открыл потёртый портфель, сиротливо лежавший у ножки дивана. Я в который раз поразился многогранности товарища Деда. Такого на улице встретишь — нипочём не подумаешь, что волкодав. Старичок обычный, благообразный вполне, при пальто и калошах, в шапке «пирожком», как у Керенского на старых фото. Портфель ещё этот сиротский. Инженер на пенсии, учитель или счетовод из жилконторы. Пока в глаза ему не глянешь.
— Указом Президиума Верховного Совета СССР, — произнёс он, — военврач второго ранга Николин Иван Николаевич и военврач третьего ранга Николина Оксана Павловна награждаются медалями «За боевые заслуги» и «За отвагу».
Березин говорил вполне по-Левитановски: торжественно, размеренно, чётко. Но смысл до меня доходил медленно.
Я завороженно смотрел на то, как покрытые морщинами, шрамами и пигментными пятнами руки поочерёдно извлекали из дурацкого вытертого портфеля награды, петлицы, удостоверения к медалям. Вот «За боевые заслуги», серебристая, на красной колодке. Вот — «За отвагу», которую носили с гордостью даже генералы. Вот — петлицы с двумя прямоугольниками-«шпалами», новенькие.
— Я «Красную звезду» тебе просил, — глухо проговорил Березин, и в его голосе мне послышалась досада. — Там сказали: позже.
— Это… Служу Советскому Союзу, — едва выговорил я.
— Ещё как, Ваня, ещё как, — кивнул он. Положил, видя, что я рук за медалями не протягиваю, всё на стол — аккуратно, рядком, как инструменты перед операцией. Сел обратно на диван и продолжил уже совсем другим тоном, будничным, каким не репродукторы со столбов, а живые люди между собой разговаривают.
— Мы с Ершаковым, с Филиппом Афанасьевичем, с восемнадцатого года знакомы. В двадцатом на Латвийском фронте вместе были. Он командир очень хороший, Ваня. Не каждому после того, как одну армию потерял, Родина другую доверяет. Ему вот доверила.
Я молчал. То, что сероглазый оказался командармом, уложить в голове отчаялся ещё там, на Лесной, у разбитого самолёта. Решив, что для меня, как для врача, он всё равно был просто раненым, которого надо было спасти.
— С Семено́вским Федей… Фёдором Алексеевичем — поправился он, — в двадцать пятом мы познакомились, в Средней Азии. Жарко там было. Бухара, Хива…
Он вряд ли говорил о погоде в тех годах и в тех краях. Известные в моём времени дынями, пловом, бухарскими евреями и трудолюбивыми узбеками, в начале века они были местами, где горнило революции превращалось в адово пекло. Басмачи, английские шпионы, белые отряды, недобитые эмиры — всё кипело под белым солнцем Туркестана.
— Это сейчас он член Военного совета, корпусной комиссар, а тогда-то — батальонным политруком был.
Кем был тогда, в ту пору и в тех краях, сам товарищ майор госбезопасности, я как-то спрашивать не стал. То, что вместо одного генерала мы выдернули из-под носа у фашистов сразу двоих, тоже в голову не лезло. Там и один-то никак улечься не мог.
— Про «Красное звезду»-то я не просто так сказал, — помолчав, продолжил он. — Есть мнение, что опыт твой передовой неоценимую помощь и поддержку Красной Армии окажет, да и всему советскому народу.
Я напрягся. В фильмах и книгах, особенно поздних, конца двадцатого-начала двадцать первого веков, после таких посулов всегда шло что-нибудь, с реальностью совместимое слабо. Да и с жизнью, порой. Хотя, у ранних классиков тоже встречалось. «Привези-ка ты мне, батюшка, цветочек аленький…».
— Начинают формироваться группы, отбор строгий, как у лётчиков, — о как, у нас бы сказали: «как в космонавты». — Партия и правительство пока не определились с местом и прочими деталями. Но ты на всякий случай тут это… не обрастал бы…
По лицу Деда было непонятно, на самом деле ему было неприятно говорить мне это, или он снова играл роль «доброго друга» из НКВД. Но если и играл — то виртуозно. Я так не умел точно, и не пробовал даже никогда. И моё отношение к тому, что всё это придётся оставить, наверняка читалось крупными буквами. Супружеское ложе, светильники, верблюжьи одеяла… Даже чёртов четвероногий гроб Харьковского тракторного завода вдруг сделался мил и дорог, как родной. Как всё-таки быстро человек привыкает к хорошему…