— Ты мог предупредить.
— Мог. Но тогда один из вас не приехал бы. Или оба. — Он вытирает тарелку с тщательностью, совершенно ему не свойственной. — Марк. Вы три месяца не виделись. Три месяца. Вы даже не разговаривали.
— Потому что она не хочет.
— Потому что вы оба боитесь. — Он ставит тарелку на полку и смотрит на меня — серьёзно, без обычной иронии. — Я не психолог. Я строю коттеджные посёлки. Но даже я вижу, что вы двое — незаконченная история. И она будет жрать вас обоих, пока вы не поставите точку. Или не уберёте её.
Я молчу. Потому что он прав. Потому что Лёша всегда прав — не умом, а каким-то звериным чутьём на человеческую правду.
— Я не прошу тебя мириться, — говорит он. — Я прошу тебя — побудь. Просто побудь. Рядом. Не в офисе. Не один. Живой. — Он хлопает меня по плечу. — И да, мне правда нужен свидетель. Кольца сами себя не поднесут.
Он уходит. Я домываю посуду. За окном — темнота и шум залива, тихий, ритмичный, как дыхание спящего города.
Поднимаюсь наверх. Коридор — длинный, с деревянными стенами и тусклым светом. Моя комната — вторая дверь. Сонина — последняя. Между нами — три двери и целая жизнь.
Я захожу к себе, закрываю дверь, ложусь на кровать, не раздеваясь. Потолок. Чужой потолок — не белый, а деревянный, с сучками и разводами, пахнущий сосной.
Она здесь. В этом же доме. Через три двери. Дышит, двигается, существует — в том пространстве, которое я могу пересечь за десять шагов.
Десять шагов. Пять лет. Три месяца.
Я закрываю глаза и думаю: неделя. Мы справимся.
Я уже знаю, что мы не справимся. Что-то в воздухе этого дома — сосновом, солёном, пропитанном чужим и чьим-то счастьем — говорит мне: эта неделя всё изменит.
К лучшему или к худшему — я пока не знаю.
Но впервые за три месяца мне не всё равно.
ГЛАВА 2. Чужие
I
Утро начинается с запаха кофе и чужого смеха.
Я просыпаюсь в семь — по привычке, от которой не могу избавиться, как от тика. Тело не понимает, что можно спать дольше. Три месяца внутренний будильник звонит в одно и то же время, и неважно, что за окном — питерские крыши или комаровские сосны. Секунда дезориентации: деревянный потолок, незнакомые стены, свет, падающий полосами сквозь жалюзи. Потом — вспоминаю. Дом. Свадьба. Соня.
Соня.
Лежу минуту, глядя в потолок. Прислушиваюсь. Дом спит — или делает вид, что спит. За стеной тихо. Где-то внизу капает вода из крана — мерный, гипнотический звук. За окном — ветер и чайки, и утренний залив выглядит так, будто его нарисовали акварелью: размытый, жемчужно-серый, без границы между водой и небом.
Акварелью. Соня рисует акварелью. Её звери — еноты, лисы, совы — населяют десятки детских книг, и у каждого зверя глаза, в которых есть что-то человеческое, что-то тёплое. Она начала рисовать ещё до меня, но при мне — расцвела. Её первый контракт с издательством мы отмечали шампанским на крыше нашего дома, и она смеялась, и пузырьки садились ей на нос, и я целовал их, и думал: вот оно. Вот ради чего. Ради этого смеха, этого носа, этих пузырьков.
А потом перестал думать.
Встаю. Душ — тёплый, сильный напор, спасибо Лёшиному дяде и его любви к хорошей сантехнике. Одеваюсь: джинсы, серый свитер, кроссовки. Спускаюсь.
На кухне — Даша. Маленькая, стремительная, в огромной мужской рубашке поверх шорт, с ножом в одной руке и круассаном в другой. Она одновременно режет фрукты, ест и разговаривает по телефону, зажатому между ухом и плечом. Увидев меня, машет круассаном в сторону кофемашины и артикулирует беззвучно: «Кофе. Сделай. Себе.»
Делаю кофе. Сажусь за стойку. Даша заканчивает звонок и поворачивается ко мне с видом человека, готовящегося произнести заранее отрепетированную речь.
— Марк. Я знаю, что ты злишься на Лёшу. И на меня. И я понимаю. Но мы не могли — правда не могли — устроить свадьбу без вас обоих. Вы — самые близкие. Он — Лёшин лучший друг. Она — моя лучшая подруга. Нам пришлось бы выбирать, а выбирать между вами — это как выбирать, какую руку отрезать.
— Даша.
— Подожди. Я знаю, что неправильно было не предупредить. Но если бы мы предупредили — кто-то из вас нашёл бы причину не приехать. А мне нужна Соня в этот день. И Лёше нужен ты. Поэтому мы сделали так, как сделали. Можешь ненавидеть нас потом. Но сейчас — побудь, пожалуйста. Ради нас.
Она смотрит на меня большими карими глазами, и в этих глазах — не вина, а решимость. Даша не извиняется. Она объясняет. И, чёрт возьми, я её понимаю.
— Я не злюсь, — говорю. Почти правда. — Но если станет тяжело — я уйду рыбачить. Уважайте мою рыбалку.
— Ты не умеешь рыбачить.
— Значит, научусь.
Она улыбается — быстро, благодарно — и возвращается к фруктам. Я пью кофе и смотрю в окно на утренний сад: яблони, которые вот-вот зацветут, деревянная дорожка к воде, старая лодка на берегу, перевёрнутая вверх дном.
Шаги на лестнице. Лёгкие, быстрые. Я узнаю их до того, как вижу её.
Соня входит на кухню.
На ней — мягкие домашние штаны и свитер, великоватый на один размер. Волосы распущены, немного влажные после душа, и от неё пахнет — я чувствую через полкухни — тем самым шампунем. Зелёный чай и бергамот. Пять лет я засыпал с этим запахом, и сейчас он бьёт меня под дых точнее, чем любой удар.
— Доброе утро! — Даша сияет, как будто ничего не происходит. — Кофе? Чай? У меня есть тот твой зелёный, с жасмином, я специально привезла.
— Спасибо, Даш. Чай, пожалуйста. — Соня проходит к столу, и её траектория — мимо меня, но на максимальном расстоянии, которое позволяет кухня. Полтора метра. Снова полтора. Она садится через два стула от меня, и между нами — пустой стул, как нейтральная полоса.
— Доброе утро, — говорю я. Потому что не сказать — хуже.
— Доброе. — Голос ровный. Глаза — на Даше. Не на мне. Она берёт чашку обеими руками, и я замечаю, что на безымянном пальце нет кольца. Кольца нет уже три месяца. Я знаю. Моё лежит в ящике тумбочки, в Петербурге, и каждое утро я открываю этот ящик за расчёской и каждое утро вижу его, и каждое утро — крошечная смерть.
Мы пьём — я кофе, она чай — в тишине, которую Даша заполняет болтовнёй: про декор, про цветы, про погоду, про меню на свадьбу. Соня кивает, отвечает, даже улыбается. Я — тоже. Два вежливых взрослых человека за одним столом. Бывшие супруги. Бывшие. Слово, которое звучит как диагноз.
После завтрака все расходятся. Лёша увозит Петю и Игоря в Зеленогорск — за продуктами и вином. Даша, Соня и Ника уходят на пляж — «проверить площадку для церемонии». Я остаюсь в доме, потому что Лёша попросил починить качели на веранде — «петля разболталась».
Чиню качели. Нахожу в сарае инструменты, закручиваю болты, смазываю петли. Руки заняты, голова — свободна, и это плохо. Потому что свободная голова думает о Соне.
О том, как она изменилась. Три месяца — небольшой срок, но она другая. Не внешне — внешне она почти та же: те же рыжие волосы, те же веснушки, та же маленькая родинка над верхней губой, которую я целовал тысячу раз. Но что-то в осанке, в повороте головы, в том, как она держит чашку — двумя руками, плотно, будто согревая не чай, а себя, — что-то изменилось. Она стала острее. Чётче. Как рисунок, который сначала был карандашным наброском, а потом кто-то обвёл контуры тушью.
Она стала собой без меня. И это — самое страшное, что я видел за три месяца. Страшнее пустой квартиры. Страшнее тишины. Потому что пустую квартиру можно заполнить, а человека, который научился быть целым без тебя, — нет.
II
Обед проходит шумно — вернулись все, привезли горы еды, Лёша командует грилем, Петя открывает вино с таким лицом, будто совершает религиозный обряд. Соня сидит с Дашей и Никой, и они рассматривают что-то в телефоне — цветы, платья, я не вижу, — и Соня смеётся. Смех новый: короткий, негромкий, сдержанный. Раньше она смеялась на вдохе — звук, от которого хотелось смеяться следом, даже если не знаешь причину. Сейчас — на выдохе. Короче. Тише. Как будто экономит.