Я спускаюсь. Кухня. Тамара Ивановна — уже там, разумеется, в фартуке, с тестом, с выражением человека, который считает, что если утро начинается без пирогов — утро пропало.
— Марк, садись. Блины. Со сметаной.
— Тамара Ивановна, мне…
— Садись.
Я сажусь. Блины — горячие, тонкие, с кружевными краями. Сметана — домашняя, густая. Я ем — и чувствую вкус. Каждый — отдельно. Масло. Мука. Молоко. Соль. Сладость. Мир — имеет вкус. Впервые за долгое время — имеет.
Лёша и Даша спускаются вместе — сонные, сияющие, с тем выражением, которое бывает у людей в первое утро нового. Лёша — в трениках, Даша — в его рубашке, и они смотрят друг на друга так, что мне хочется и улыбнуться, и отвернуться, потому что это — слишком, это — чужое, это — то, что я когда-то имел и не берёг.
Кирилл уезжает первым. Я стою на крыльце, когда он выходит с рюкзаком — тот же синий рюкзак, с которым приехал. Он ставит его у ступенек, достаёт сигарету, крутит в пальцах, не закуривает.
— Можно? — спрашивает он. Не про сигарету.
Я киваю. Он садится на ступеньку. Я — рядом. Две минуты мы молчим. Он всё крутит сигарету.
— Я не буду делать вид, что мы друзья, — говорит он. — Мы не друзья. Но ты — не тот, кого я ожидал.
— В каком смысле?
— В том смысле, что я ехал сюда с мыслью: ну, посмотрю на бывшего мужа, который её не ценил. — Он усмехается. — А увидел человека, который понял. Поздно — но понял. Это… редкость.
Я молчу. Не знаю, что на это отвечать.
— Она мне нравится, — говорит Кирилл. Прямо. Без игры. — Ты это знаешь. Я это знаю. Она — знает. Но она смотрит на тебя. Не на меня. И я достаточно взрослый, чтобы не стоять там, где меня не выбрали.
Он встаёт. Протягивает руку. Я жму — крепко.
— Удачи, Марк. Серьёзно.
— И тебе, — говорю я. И имею это в виду. По-настоящему.
Он закидывает рюкзак на плечо, идёт к своему синему «Фольксвагену». На бампере — наклейка: «Осторожно, художник». Он садится, заводит мотор. Перед тем как тронуться — поднимает руку. Не мне. Окну второго этажа. Сониному окну. Секунда. Рука опускается. Машина шуршит гравием и уезжает.
Я стою и думаю: в другой истории он был бы правильным выбором. Внимательный, тёплый, настоящий. Человек, который видит чужой талант и не завидует — восхищается. Но это — не другая история. Это — наша.
Антон и Вика уходят тихо, почти незаметно — рюкзаки, кроссовки, короткие объятия. Антон жмёт мне руку — крепко, виновато. Я жму в ответ. Мы не говорим о вазе. Вика кивает. Они идут к станции — рядом, близко, и между ними — та самая тишина, которая шов. Которая крепче.
Остаёмся — я, Соня, Лёша, Даша, Тамара Ивановна. Утро плывёт медленно. Мы убираем — стулья, столы, посуду. Лёша таскает тяжёлое. Даша собирает цветы — увядшие, но всё ещё красивые. Я снимаю гирлянду — аккуратно, лампочку за лампочкой, сматываю провод. Соня моет бокалы — на веранде, в тазу с мыльной водой, и её руки — мокрые, в пене, — двигаются привычно, ритмично, и я смотрю на них украдкой и думаю: эти руки рисуют котов, которые идут куда-то. Людей, которые уходят. Спины.
Может быть — теперь — лица.
* * *
Полдень. Пора ехать. Электричка — через час. Я стою у калитки с сумкой. Дом за спиной — старый, деревянный, с верандой, с яблонями, с запахом сосен и моря. Дом, в котором я провёл неделю. Дом, который — на неделю — стал тем, чем должна быть квартира на Петроградке: местом, где есть люди.
Соня выходит на крыльцо. В куртке, с рюкзаком — она тоже уезжает. На той же электричке. Разумеется.
Мы стоим друг напротив друга. Калитка — между нами. Штакетник, покрашенный в цвет времени.
— Марк, — говорит она. И замолкает. Потом: — Я не готова.
Я киваю.
— Я знаю.
— Нет, ты не знаешь. — Она смотрит на меня — прямо, без брони, без вежливости, без спокойствия, которое она носила как серое пальто. — Я не готова — не потому что не хочу. А потому что… — Она обрывает себя. Отводит взгляд. Возвращает. — Потому что мне страшно. Если я впущу тебя обратно — и ты снова… Я не переживу это во второй раз, Марк. Одного раза — хватило.
— Я подожду, — говорю я. — Сколько нужно.
— А если долго?
— Я подожду.
— А если — никогда?
Пауза. Длинная. Ветер шевелит её волосы. Веснушки. Родинка. Глаза — тёмные, мёдовые, с отблеском чего-то, что я не могу назвать, потому что если назову — оно исчезнет.
— Тогда я буду знать, что пытался, — говорю я. — Что на этот раз — был здесь.
Она смотрит на меня. Долго. Потом — делает то, чего я не ожидал: поднимает руку и касается моего рукава. Правого. Третья пуговица. Та, которая болтается. Трогает её — кончиками пальцев, легко, как трогают что-то хрупкое.
— Пришей, — говорит она.
Убирает руку. Берёт рюкзак. Идёт к калитке. Проходит мимо. Не оглядывается.
Нет. Оглядывается. На секунду. На одну секунду — поворачивает голову и смотрит на меня через плечо. И я вижу — не улыбку, не приглашение, не обещание. Вопрос. Тот же, что на церемонии, что на берегу, что в каждом её «ладно» за три года: а ты — сможешь?
Да. Смогу. На этот раз — смогу.
Мы едем в электричке — в одном вагоне, в разных концах. Она читает. Я смотрю в окно. Петербург приближается: дома растут, деревья редеют, небо сужается. Мы не разговариваем. Не нужно. Всё, что нужно было сказать — сказано. Остальное — время.
На вокзале мы расходимся. Она — к метро. Я — пешком. Она не оглядывается. На этот раз — не оглядывается. И это — нормально. Потому что оглядываться — это про прошлое. А мы — вперёд.
* * *
Квартира на Петроградке. Ключ в замке, привычный поворот, дверь, прихожая. Запах — тот же: дерево, пыль, отсутствие. Но.
Впервые за три месяца тишина не давит. Она — здесь, на месте, никуда не делась, — но она другая. Не пустая. А — ожидающая. Как белый лист. Как незаселённый дом. Как комната, в которой ещё не расставили мебель, но уже решили — где будет кресло, и где — книжный, и где — стол у окна, с видом на яблоню.
Я хожу по комнатам. Кухня — кофемашина, чашка, раковина. Гостиная — диван, книжный до потолка (полный, они нашли, что кончится раньше — книги, не стены). Спальня — кровать, тумбочка, лампа. Её кабинет.
Я останавливаюсь перед дверью. Закрытая. Три месяца — закрытая.
Открываю.
Комната пуста — почти. Стол, лампа с зелёным абажуром (она не забрала), стакан с кистями (пустой — кисти забрала), полка для красок (пустая). Окно — во двор. Яблоня. На яблоне — первые почки. Зелёные, маленькие, живые.
Я стою в пустой комнате и смотрю на яблоню. И думаю: она была права. Здесь — свет. Здесь — вид. Здесь — воздух. Здесь — место для того, кто рисует.
Я ухожу. Закрываю дверь — но не до конца. Оставляю щель. Полоску света.
На кухне — завариваю чай. Не кофе — чай. Что-то простое, зелёное, из пакетика. Сажусь за стол. Пью.
Достаю телефон. Нитку. Иголку — из ящика, где Соня хранила швейный набор (он тоже остался). Снимаю рубашку. Правый рукав. Третья пуговица. Пришиваю. Криво, неровно, с тремя уколами пальца и одним тихим ругательством, — но пришиваю. Держится.
Телефон вибрирует.
Сообщение. От Сони.
«Кафе "Место". Литейный, 32. Завтра в шесть. Если хочешь.»
Я смотрю на экран. Перечитываю. Ещё раз. Ещё.
«Если хочешь.»
Хочу. Без скобок.
«Буду», — пишу я.
Отправляю. Ставлю телефон на стол. Допиваю чай. Смотрю в окно — яблоня, двор, вечернее небо. Кошка на подоконнике первого этажа — рыжая, сонная. Голуби на карнизе.
Завтра.
Эпилог: Скобки
Три месяца спустя.
Я стою перед дверью. Не перед своей — перед её. Третий этаж, дом на Фонтанке, старый фонд, лепнина (она снова выбрала лепнину, и я снова не удивлён). Я звоню в домофон — один раз, коротко, как договаривались. В руке — цветы. Не розы — полевые, купленные у бабушки у метро, завёрнутые в бумагу. Соня не любит розы. Соня любит полевые. Я это знал всегда. Но покупаю — впервые.