Литмир - Электронная Библиотека

Аркадий Павлович положил карандаш.

— Иван Степаныч. — Голос у него был очень спокойный. — Ты давно бригадиром?

— Третий год.

— А я председателем девятый. И я тебе объясняю: план в район на сокращение не пишут. План в район пишут на выполнение. А потом, если не выполнили, объясняют почему.

— Так почему уже сейчас известно.

— Сейчас известно нам с тобой, — уточнил председатель. — А в феврале это будет известно им. Это разные вещи.

Тут бы всё и кончилось.

Ему велели бы переделать, он бы переделал, и никто бы ничего не запомнил.

Но встрял Тимофеев.

Тимофеев, главный инженер, у которого с Лобановым были свои счёты ещё с прошлой зимы, — и который, между прочим, сам за эту технику отвечал в первую очередь, — вдруг подал голос:

— Аркадий Павлович, разрешите.

— Говори.

— Я не понимаю, чего он мучается. — Тимофеев развёл руками. — Ну не хватает у нас снабжения, ну так и напишите нормально. Мы же не первый год. Взяли и записали: обеспечение ремонта ведётся в условиях ограниченной ресурсной базы. Всё.

В кабинете помолчали.

— Как? — переспросил Гаврилыч.

— В условиях ограниченной ресурсной базы.

Гаврилыч записал.

Аркадий Павлович подумал секунды три и кивнул.

— Вот. Вот это годится. Пиши так, Гаврилыч. И в план поставь одиннадцать, как спущено.

— А если не сделаем?

— А если не сделаем, у нас в отчёте будет написано, в каких мы условиях.

Я сидел на стуле у стены и очень тихо считал.

«Ограниченная ресурсная база».

Этой фразы я не произносил.

Я перебрал в голове всё, что произносил за последние два месяца, и этой фразы среди них не было, и придумал её сейчас Тимофеев, сам, из головы, за три секунды, в кабинете правления колхоза «Заря».

Он её не у меня взял.

Он её взял оттуда же, откуда я беру свои: из общего запаса, который у любого человека, работающего в такой системе, набирается сам собой, — и я четыре месяца подкладывал в этот запас, и он рос, и вот он начал производить сам.

Я это отметил и, честно говоря, испугался не сильно.

Гораздо сильнее меня в тот момент занимало другое.

Потому что Лобанов сидел красный.

Он сидел за столом, красный до шеи, с четвёртой тетрадью перед собой, и в этой тетради у него было двести восемнадцать позиций, честно собранных за три недели хождения по мастерской с фонариком.

И эти двести восемнадцать позиций только что заменили одной фразой.

Ему не объявили, что он неправ, и не попрекнули работой. Его вообще ни в чём не упрекнули.

Ему просто объяснили, что его работа не нужна.

Что вместо трёх недель дефектовки достаточно семи слов, и что эти семь слов закроют вопрос лучше, чем его тетрадь, и что все в кабинете этим совершенно довольны, включая главного инженера, который эти семь слов и произнёс.

— Ещё вопросы по ремонту? — спросил председатель.

Вопросов не было.

Он догнал меня на улице.

Я вышел первым, потому что мне было противно, и я уже дошёл до конторского забора, когда сзади раздалось:

— Лыткин.

Я обернулся.

Он шёл ко мне с тетрадями под мышкой — со всеми четырьмя, он их всегда таскал всеми четырьмя, — и в темноте я не видел лица.

— Ты слышал?

— Слышал.

— Три недели.

— Иван Степаныч.

— Я в семьдесят девятом на этих комбайнах работал. Я знаю, чего там нет. Я по каждой машине лазил, я цифры выписывал.

— Я знаю.

— И вот.

Он замолчал.

Мы стояли у забора, темно, и с той стороны шёл дым — кто-то топил баню, потому что вторник, а по вторникам у половины села банный день.

— Ты пойми, — сказал он. — Я же не выслуживаюсь.

— Я понимаю.

— Я хочу, чтоб было понятно, чего нет. Чтоб можно было хоть спорить.

— Я понимаю, Иван Степаныч.

— Ни хрена ты не понимаешь, — отозвался Лобанов беззлобно.

Он переложил тетради.

— Возьми бригаду.

— Нет.

— Возьми, Лыткин. Я серьёзно. Я в феврале уйду.

— Куда?

— Куда-нибудь. На трактор обратно. Я на тракторе пятнадцать лет отработал, у меня там всё было понятно: вспахал — видно.

Выговорил он это совершенно спокойно, и от этого спокойствия мне стало нехорошо.

— Иван Степаныч, вы в феврале никуда не уйдёте.

— Почему?

— Потому что у вас двое детей и мать лежачая, а на тракторе сто сорок, а у бригадира сто девяносто.

Он постоял.

— Правильно. Не уйду.

И пошёл домой.

Дома меня ждала Людка с шитьём.

С октября она приходила почти каждый вечер — шила у нас, потому что у нас светлее и потому что мать её звала.

Они с матерью сидели вдвоём под лампой.

Мать штопала, Людка подшивала что-то белое, и они переговаривались вполголоса, и, когда я вошёл, обе подняли головы одинаковым движением, и я на секунду увидел их как две части одного целого, и мне стало не по себе.

— Ел?

— Не.

— Садись.

Я сел и стал есть.

— Ну как правление? — спросила Людка.

— Никак.

— Долго сидели.

— Про ремонт.

Мать сходила и принесла компот, и я выпил две кружки.

— Двадцать девятое через двенадцать дней.

— Через двенадцать.

— Мне Тимофеевна платье в среду отдаёт.

— Хорошо.

— Ты в среду можешь вечером?

— Могу.

Она посмотрела на меня.

— Ты в прошлый раз тоже говорил «могу».

— В прошлый раз была уборка.

— А сейчас нет уборки.

И я поднял голову и посмотрел на неё, потому что интонация у неё была новая.

Она не язвила.

Она просто констатировала: уборка кончилась, и отговорки кончились вместе с ней, и теперь всё, что я буду делать или не делать, будет уже моим выбором, а не хлебом.

— Приду.

— Приходи.

Мать в этот момент очень внимательно рассматривала свою штопку.

Октябрь у нас — месяц, когда все режут и копают.

Картошку в тот год выкопали двенадцатого, всем двором: я, мать, Людка, тётя Нюра и Мишка, который опять пришёл сам.

Накопали двадцать восемь мешков.

Это много даже для нас, и мать была довольна, и весь вечер считала, сколько на еду, сколько на семена и сколько поросёнку, которого мы возьмём весной.

Копали с восьми до четырёх, с перерывом.

Мишка на перерыве съел столько, что тётя Нюра посмотрела на него с уважением и сказала, что вот этого надо женить.

— Меня нельзя, — отозвался Мишка.

— Это почему?

— Я неуправляемый.

Людка с матерью работали в одной борозде.

Они за октябрь спелись до того, что стали говорить одинаковыми словами, и меня это, если честно, слегка настораживало, но по всем правилам это было хорошо и правильно, и все вокруг считали, что мне повезло.

Мясо перекупили у Кузнецовых семнадцатого.

Кузнецова закололи бычка, и тётя Нюра взяла половину, и полтуши перевесили из погреба в погреб, и мужики, которые таскали, получили за это по стакану.

Столы собрали к двадцатому.

Собирали по всему селу: четыре у Тихоновых, два клубных (Верка дала, но под расписку и с условием вернуть в понедельник), два прохоровских, один сорокинский и один кузнецовский, что само по себе было дипломатическим достижением.

Клуб взяли на всякий случай.

Взяли на случай дождя — а конец октября у нас это или снег, или грязь, — и Верка дала клуб на субботу, и с матерью они это обсудили за десять минут без всяких сложностей.

Всё это делалось помимо меня.

Меня спрашивали два раза: про костюм и про то, кого звать со стороны мастерской. Костюм мне купили в райцентре, серый, и он был мне узок в плечах.

Я его померил один раз и повесил.

Ночью я вышел покурить.

Стоял октябрь, было холодно, пахло мокрым листом и дымом, и в новом доме у Ганиных горел свет — они топили с сентября и, судя по всему, топили правильно, потому что стены за лето просохли.

Я стоял и думал про Лобанова.

Не про то, что он тонет, — это я видел и раньше, — а про одну простую вещь, которая мне в тот вечер впервые пришла в голову.

43
{"b":"977063","o":1}