– А это долго?
– Вечера три.
– А, ладно, ставь резину.
Он посмотрел на меня, но спорить не стал. Резину он посадил на гвозди быстро, стучал сильно и коротко.
Кузьмин рядом набивал подковки, держа гвозди губами, а Барабаш притащил подмокшие сапоги и сунулся к костру у кухни, где сушили портянки.
– Не суй к огню, – я перехватил его в дверях. – Сядут и потрескаются, потом за неделю развалятся. Сеном набей потуже, оно воду вытянет, к утру будут сухие.
– Сеном?
– Ну или соломой. Только поменяй разок, как отсыреет.
Барабаш посмотрел недоверчиво и пошёл за соломой, а Пахомыч объявил на всю землянку, что кожу у огня губят одни дураки, и что он лично это знает с двадцать девятого года.
Тогда Артем, наконец, осмелился спросить. Он сидел на корточках у стены, держал свой сапог за голенище и делал вид, будто внимательно его осматривает.
– Товарищ лейтенант. А это у вас откуда?
Он не показал рукой, но и так было ясно, про что он.
Я взял у Пахомыча шило и стал ковырять им дырку в ремешке. Все вокруг притихли.
Ответил Кондрат – он как раз проходил мимо с бидоном и остановился.
– Фонарь ему разнесло. Плексом посекло всё лицо и лоб. Сел сам, зарулил и вылез, а мы уж потом отмывали.
И пошёл дальше.
Артём покивал, будто даже не Кондрату, а каким‑то своим мыслям, и полез с сапогом к Пахомычу. Больше он эту тему не поднимал.
В ночь на двадцать девятое началось.
Артиллерия работала с северо‑запада с двух часов без пауз, а к четырём добавилось что‑то потяжелее. Спал я плохо, чего со мной здесь почти не случалось: обычно ложился и проваливался, а тут лежал, слушал и думал про всякое, в том числе, что каблук надо было ставить кожаный, а не из покрышки.
Подняли нас затемно.
Батя ставил задачу у крайнего капонира при фонаре, положив фанерку на бочку.
– Двадцать машин, исправных пятнадцать. Наши с утра пошли на Крымскую. Полку – прикрытие войск, район покажут по радио. Первым вылетом идут двенадцать: нижняя группа восемь, ведёт Голубь, верхняя четыре, ведёт Кузьмин. Соколов с Ситниковым – в верхнюю.
Он провёл ногтем по клеткам и поднял голову.
– Верхняя вниз не сваливается. Хоть у вас там глаза лопнут, а без команды ведущего вниз никто не идёт. Понятно, Соколов?
– Понятно, товарищ капитан.
Взлетали в темноте по трём фонарям вдоль полосы, и пыль от передних висела так, что Артём после отрыва вылез правее, чем надо, но потом догнал.
Шли на пяти. Внизу тянулись горы, ещё синие, справа впереди светлело. Горы кончились, и вместо моря под нами легла равнина с блёстками лиманов, а на ней – дым: широкий, низкий, растянутый от станицы куда‑то на восток. Море осталось слева за спиной.
«Ольха» отозвалась, когда мы были на подходе.
– Кама, я Ольха. Юго‑запад, двадцать «лаптёжников», высота две тысячи, прикрытие выше на тысячу.
Голубь подтвердил и повёл восьмёрку наперерез вниз и вправо. Мы остались наверху, и минуты три я работал лишь глазами: над нами пусто, солнце слева, и там ничего не разобрать.
Потом внизу началось.
Косяк «лаптёжников» стал разваливаться, от него потянулись вниз две полосы дыма. Почти сразу от прикрытия отделилась пара «худых» и пошла к Голубю сверху сзади.
– Третий, я пятый, пара идёт на нижних. Атакую.
Кузьмин качнул крылом, я перевернулся через крыло и упал.
Скорость набралась такая, что «Ласточка» задрожала, а в ушах сделалось глухо. Ведущий «худой» шёл ровно, целясь по нижним, меня он не видел, и я подошёл вплотную. С такой дистанции промахнуться трудно.
Обе пушки ударили коротко. У корня левой плоскости вспухло белое, потом рыжее. Он завалился на это крыло и пошёл вниз.
Ведомый его дёрнулся за мной и отстал. Артём остался сзади и выше, как ему было велено, и доложил, что второй уходит вниз на юг.
Мы полезли обратно на высоту, и тут я понял, чего стоит этот новый расчет: пока лезешь, ты медленный, слепой и всем виден. Гаргрот у «Ласточки» высокий, назад‑вниз я не вижу ничего, и всё, что у меня там было, это Артём.
Он и крикнул.
– Сзади пара, выше! Отворот вправо!
Я толкнул ручку вправо от себя, не переспрашивая. Трассы прошли левее и выше, и я поймал взглядом жёлтые носы, уходящие в сторону.
– Молодец. Держись, набираем.
Второй раз меня навели через десять минут: с юга шли ещё восемь, ниже нас на восемьсот. Я зашёл сверху, выбрал крайнего, ударил с шестидесяти метров и промазал. Тогда я был в шоке, но на земле потом понял, что я заметил его доворот на полсекунды позже. Видимо, сказался недосып.
Домой шли на остатках, и на посадке я перелетел и катился до самого края поля.
Кондрат ждал у капонира и, пока я вылезал, обошёл машину дважды.
– Пробоин нет.
– Да ну! Не может быть!
– Сам смотри.
Все и правда было целехонько, впервые за апрель. Зато у Артёма в правой плоскости было две дырки.
Батя выслушал доклад молча и спросил, кто разрешил верхней паре вниз.
– Я разрешил, – Кузьмин стянул шлемофон и вытер лоб рукавом. – Крылом качнул. Он доложил, как положено.
– Крылом. – Батя посмотрел на него, потом на меня. – Соколов, ещё раз пойдёшь без команды – будешь у Заболотного ведомости писать. Тебе это дело знакомое.
Между вылетами на стоянке стояла та еще суета: все спешат, мешаются друг у друга под ногами. Заправщик шёл от машины к машине, шланг тащили волоком. Клава с девчатами набивала ленты прямо у капониров, накрыв короба чехлом от пыли, и гоняла всех, кто подходил ближе, чем на два шага.
– Куда встал? Отойди, ты мне пыли нанесёшь.
– Я же просто стою!
– Ты стоишь, а с тебя сыплется. Она в ленту сядет, а потом мне отвечать, почему у тебя одна пушка молчала.
Питьевую воду Спиридоныч возил с утра во флягах и держал в термосе у кухни, кружка на цепочке. К обеду она была тёплая и отдавала жестью. Я выпивал по три подряд, а через двадцать минут в кабине во рту опять пересыхало.
Гаврилова подбили во втором вылете.
Мы услышали его на обратном пути, и голос у него был будничный и очень громкий, будто он сводку читал.
– Я четвёртый, перебило управление. Вправо не идет. Иду домой.
Кто‑то спросил, чем помочь. Он ответил, что ничем, и больше в эфир не выходил.
Через горы он тянул один, и на поле это выглядело так: машина шла ровно, пока ей не надо было отворачивать. На развороте заносило влево, но потом выправилась.
Полосу Гаврилов взял с первого захода, а вот удержать её не смог: на пробеге машину повело, она сошла с накатанного, зарылась в раскисшую обочину и встала слегка на нос, задрав хвост.
К нему побежали от капониров – санитар, двое из БАО с огнетушителем, Кондрат с ветошью зачем‑то. Я тоже рванул и только на полпути сообразил, что машина‑то может гореть и разгореться в самый неподходящий момент.
Он выбрался сам, когда мы были ещё шагах в двадцати. Сполз с плоскости, сел на землю и стал стягивать шлемофон, но руки не слушались. Лоб был рассечён о прицел, и кровь заливала левый глаз. Он вытирал её рукавом, размазывая по всему лицу.
– Живой?
– Так точно.
– Голову подними.
Клава привела его в порядок за пять минут и всё это время выговаривала ему за ремни, которые он, судя по лбу, затянул слабо. Он не спорил.
Машину подняли к вечеру. Заболотный обошёл её, присел у хвоста, потом поднялся и спросил в воздух, чем это перебило. Сам решил, что осколком, и велел снимать тягу целиком, чтобы посмотреть, где она разошлась.
К ужину Гаврилов уже рассказывал о происшедшем в подробностях.
– Я, значит, ручку вправо – а её будто нету. Пусто. Я ей туда‑сюда, а она гуляет. Ну, думаю, приехали.
– А чего в эфир не сказал? – спросил Барабаш.
– А чего лезть? Все равно никто не починил бы.
Тридцатого мы сделали три вылета, и в третьем я поймал в прицел «фоккера» и не достал: он ушёл вниз с разворотом, но я за ним не рвался. Артёма к тому времени оттёрли в сторону, прикрыть меня было некому.