Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И все же она любила гумилёвскую «бесчеловечную» поэзию, понимала, что «всякий поэт, так или иначе, слуга идей или стихий». Эту точную «формулу поэта» дала Марина Цветаева, которая смогла понять (и написать о своем понимании) Николая Гумилёва, как никто. Даже Ахматова гневалась, что настоящий Гумилёв не оценен. Марина Цветаева пишет только об одном стихотворении «Мужик».

В гордую нашу столицу
Входит он – Боже, спаси! —
Обворожает Царицу
Необозримой Руси…

«Вот, в двух словах, в четырех строках все о Распутине, Царице, всей той туче. Что в этом четверостишии? Любовь? Нет. Ненависть? Нет. Суд? Нет. Оправдание? Нет. Судьба. Шаг судьбы… И судьба, и чара, и кара… Не мэтр был Гумилёв, а мастер: боговдохновенный».

Боговдохновенность, пророчество поэзии Лариса Рейснер чувствовала врожденно.

Один из импульсов для начала работы над автобиографическим романом дал Ларисе Михайловне, возможно, Дмитрий Усов, который работал вместе с ней в политотделе флотилии с июня 1919-го по май 1920 года. В 1928-м, будучи в Государственном архиве художественных наук (ГАХН), он вместе с П. И. Цветаевой принял архив Ларисы Рейснер от ее отца и готовил трехтомное собрание ее сочинений со своими комментариями. Архив Ларисы Рейснер после расформирования ГАХН был передан в отдел рукописей Библиотеки имени Ленина вместе с наработанными материалами Д. Усова. Судя по ним, он не раз беседовал с Ларисой Михайловной. Но о их беседе о Гумилёве, естественно, никаких записей к концу 1920-х годов не осталось. И все-таки эта беседа дошла до нашего времени.

С Дмитрием Усовым в 1928 году встретился Иннокентий Оксенов, ленинградский писатель, к тому времени написавший маленькую книжечку о Ларисе Рейснер и собиравший материалы для более подробной. Он записал встречу с Д. Усовым в дневник, сохранившийся, несмотря на блокаду, во время которой, в 1942 году, Оксенов умер. С дочерью И. Оксенова встречался уже в 1970-е годы военный моряк, журналист, поэт, кронштадтец Владимир Кондрияненко, от него информация о дневнике дошла до меня.

Именно Дмитрий Усов мог посоветовать Ларисе писать воспоминания немедленно, понимая ценность свидетелей уходящей эпохи и астраханскую обстановку. Усов четко обозначил время начала создания «Реквиема» – сентябрь 1919-го. А его разговор с Ларисой о Гумилёве состоялся 26 сентября 1919 года:

«Гумилёв – поэт-конквистадор, он хочет всё взять, овладеть каждой вещью, изнасиловать каждую женщину. Он „сделал“ Ахматову, он ее учил ритмам, поставил на недосягаемую высоту, разломал, и из каждой ее раны потоком хлынуло творчество. И вместе с тем он – черный гусар, ярый монархист».

Д. Усов, имея в виду то, что Лариса облегчила в Астрахани участь многим политзаключенным, спросил, что сделала бы она, если бы Гумилёву грозил расстрел.

«– Топить я бы его не стала, но палец о палец не ударила бы для его освобождения».

Так за два года до расстрела Николая Гумилёва о его гибели уже говорили. Думаю, что Лариса не смогла бы спасти Гумилёва, так как уже написан «Гондла» и предрешен финал. Лариса уйдет из жизни вслед Николаю Гумилёву, как Лера – вслед Гондле.

Д. Усов подробно рассказывал обо всех лекциях, прочитанных Л. Рейснер в Астрахани, память у него цепкая. Но о том, ходил ли он вместе с Ларисой в боевые походы, не упоминал. Может быть, и ходил, иначе откуда же у него сведения, что Лариса Рейснер оказывала Федору Раскольникову в этих походах большую помощь, иногда принимая на себя командование, причем крыла матросов отборным матом.

В декабре 1919 года, приехав в Москву, Лариса посещает свой любимый Музей изобразительных искусств и включает это в роман: «Ариадна пошла туда, где на двух конях, литых из чугуна, возвышались статуи кондотьеров. В черных латах, с ногами, вытянутыми вдоль железных ребер коней, с оружием в руке и с лицами, лишенными всего человеческого, с лицами, проламывающими века волей, силой, – они были так знакомы и понятны. Эти рыцарские доспехи, плотно облегающие грудь и бедра, эти широкие пояса на кольчатых рубашках и, наконец, головы, свободно выглядывающие из плотных воротников, казались кожаными черными одеждами, которые так любит гражданская война и которые она украшает только красной звездой. Значит, они все те же и теперь, в этой небывалой борьбе за господство над новым миром, все еще живы и молоды древние орлиные были…»

Далее Лариса начинает предполагать, кто из кондотьеров и где мог бы пригодиться в Гражданской войне. Одного всадника, немолодого – «само мужество, пресыщенное почестями и добычей», – нужно послать на Южный фронт, другого – за Урал: «В снегах под Омском и при переправе через Тобол он бы не дрогнул». Третий – «откинутый лоб – это слабость и порок, сентиментальность и меланхолия, при железной челюсти и налитых губах – партизан, без вчера и без завтра, на все способный и ничем не ограниченный. У нас бы он пошел на юг, глубоко в тыл Деникину как прежде за Флоренцию против Пизы, за Ломбардию против Тосканы. И всюду за его дикой конницей, за крадеными драгоценностями, прекрасными женщинами…». Здесь обрыв в записи.

Пока Лариса писала роман, всплыла какая-то ее вина перед Михаилом Лозинским, другом Гумилёва. И вот 24 марта 1920 года она пишет ему письмо:

«Многоуважаемый Михаил Леонидыч!

…Ведь вот уже 3 года, как не стало всего прежнего, библиотек, вечеров в «Аполлоне», длинных и прелестных споров, Бог знает, о чем, – о поэзии, творчестве или душе, и я сама много раз рисковала жизнью ради полного и жесточайшего разрушения нашей прежней среды и, может быть, вместе с прежним обществом временно и прежней культуры. А теперь вот это письмо – точно куда-то в прошлое: его к Вам доставит уэллсовская машина времени.

Так вот, Мих. Леонидыч. Однажды в очень тяжелую и мертвую минуту, когда вся моя двадцатилетняя жизнь рушилась, ну словом, было мне плохо-плохо, я придумала сказку о том, что есть еще выход, что я смогу вырваться, уехать далеко на Восток, забыть стихи, книги, улицы и людей, каждый день и час тащивших меня ко дну. Случайно получилась действительно возможность совершить большое путешествие – и тогда, не дожидаясь окончательного решения, я поехала к Вам проститься. Зачем я сочинила тогда эту запутанную и неправдоподобную сказку – я, право, не знаю. Как бы то ни было, но вечер, проведенный тогда у Вас, до такой степени укрепил иллюзию, так меня успокоил, освободил, что я совсем счастливой шла через белый Крестовский домой… Утром и обман и самообман – все это распалось и мне до сих пор невыносимо вспомнить об этих часах полного отчаянья. Почему я не пошла тогда же утром к Вам или Вашей милой жене и не рассказала всего полудетского горя. Может быть, все пошло бы иначе, и лучше, и человечнее… Ну хорошо, вот мне уже и легче стало, все-таки Вы теперь не будете думать обо мне дурно.

Раз уже я решилась совсем неприлично писать на четырех страницах о себе – договорю еще немного. Жизнь была ко мне очень доброй. Совсем сломленной и ничего не стоящей я упала в самую стремнину революции. Вы, может быть, слышали о том, что я замужем за Раскольнико-вым – мой муж воин и революционер. Я всегда его сопровождала – и в трехлетних походах, и в том потоке людей, который, непрерывно выбиваясь снизу, омывает все и всех своей молодой варварской силой. И странно, не создавая себе никаких иллюзий, зная и видя все дурное, что есть в социальном наводнении, я узнала братское мужество и высшую справедливость и то особенное волнение, которое сопровождает творчество, всякое непреложное движение к лучшему. И счастье.

Не знаю, там, в Петербурге, слишком велик голод и упадок сил, чтобы почувствовать то нежное движение к новому, которое уже дышит и живет здесь, на окраинах. Войну мы кончаем. Что будет дальше? Не знаю, но, по-моему, то величественное и спокойное восхождение Солнца Духа, тот новый век Ренессанса, о котором мы все когда-то мечтали. В окно мне видна серебряная дельта и среди песков удобренные виноградники. Я свято и безмерно верую.

87
{"b":"97696","o":1}