Друзья звали Ларису «Ионийским завитком» за любовь к античности, за внешность, напоминающую стройность античной колонны, за косы, уложенные вокруг ушей раковинами, похожими на ионийский орден.
Балы все же будут продолжаться. Не танцевать – это выше сил Ларисы. Осип Мандельштам говорил, что у Ларисы была танцующая походка, как морская волна. Георгий Иванов в «Петербургских зимах» описал, как провожал Ларису с бала от дома Юрия Слезкина, где подавалось много шампанского, «Донского», по случаю войны:
«– Да, да, в ссылку по этапу, в Сибирь, на виселицу, на костер.
Она распахивает шубу и откидывает голову. Какое прекрасное, «гордое человеческое лицо»! Два года назад, там, у окна в ее полудетском силуэте мне почудилась Психея. Теперь эта красота отяжелела как-то. Нет, не Психея. Скорее Валькирия…
Сани летят по рыхлому снегу, по льду, через Неву. Желтый зимний рассвет медленно расползается по небу. После бессонной ночи кружится голова. И это удивительное лицо, эти серые, сияющие, широко раскрытые глаза, эти отрывистые слова, «печальные и страстные».
– «Да, в ссылку, на костер. Я не могу так жить. Я не хочу так жить»…
Особенной дружбы между нами нет: стихи ее мне чрезвычайно не нравятся, манера держаться – тоже. Она держится «по-московски»: в одно и то же время и «декаденткой», и синим чулком, и «товарищем», и потрясательницей сердец. На мой «петербургский» взгляд, все это достаточно безвкусно. Короче – я давно не завидую морскому кадету.
Но сейчас… глядя в ее удивительное лицо, слыша ее голос, я… испытываю что-то вроде страха, как перед существом из другого мира. Валькирия?.. Может быть, и впрямь Валькирия. В Сибирь?.. На костер?.. Пожалуй, и впрямь пойдет в Сибирь, не побоится костра…
…Она глядит широко раскрытыми, грустными серыми глазами на небо, такое же серое, такое же грустное.
И, помолчав, тихо, точно про себя, говорит: – Нет, ничего не хочу, ничего не могу. В сказке – каменное сердце. Каменное? Это еще ничего. Но если мертвое, мертвое?..»
Может быть, эту раздвоенность в глубине души Ларисы и отразил в портрете Василий Шухаев. Бурю, натиск и мертвый штиль, которые сменяли друг друга.
«Посмертные дневники» Лозина-Лозинского и Георгия Иванова
Георгий Иванов в «Петербургских зимах» вспоминал о своей единственной встрече с Алексеем Лозина-Лозинским в «Бродячей собаке». Среди нескольких посетителей «Собаки», которые дожидались утра и утренних извозчиков, оказались не очень трезвые Иванов и Лозинский. Разговорились. Иванов ждал поезда в Гатчину, где «жила та, в которую он влюблен», и почему-то легко и охотно рассказал об этом незнакомому человеку. В свою очередь незнакомец стал рассказывать, какие виды самоубийства к какому времени суток подходят. «Стреляться на рассвете очень легко, я бы сказал весело». И только получив от незнакомца при прощании визитку, Георгий Иванов узнал, что это был Лозина-Лозинский. А вскоре услышал о его самоубийстве.
Это произошло 5 ноября 1916 года. Через месяц Алексею Константиновичу исполнилось бы 30 лет. Он отравился большой дозой морфия, принимая его постепенно и понемногу, чтобы записать изменения своего состояния. Последнее слово, написанное неровными буквами, – М а м а. Видимо, мама была последней соломинкой в его душевном ужасе и страхе.
В час смерти гимны сфер до слуха б донеслись,
И в мире стало б все печально и лазурно…
Но страшен гороскоп холодного Сатурна,
Под коим разные бродяги родились.
Когда закончит дух последнюю эклогу,
И Marche funеbre, дрожа, порвет последний звук,
И улетит с чела тепло ласкавших рук —
Прах отойдет к земле, а дух вернется к Богу,
И смысл всей жизни, всей, откроется мне вдруг.
И нищим я пойду к далекому чертогу.
В августе 1958 года во Франции, в эмиграции, другой поэт – Георгий Иванов, зная, что его болезнь неизлечима и он обречен, записывал состояния своей души перед смертью. Его августовские стихи, думается, редчайший дар человеку, высочайшая вершина на пути поэта и в творчестве, и в жизни, поскольку стихи эти стали проводником истины. Из «Посмертного дневника» Георгия Иванова:
Если б время остановить,
Чтобы день увеличился вдвое,
Перед смертью благословить
Всех живущих и все живое.
И у тех, кто обидел меня,
Попросить смиренно прощенья,
Чтобы вспыхнуло пламя огня
Милосердия и очищенья.
А самоубийство Алексея Лозина-Лозинского предупреждает, убедительнее некуда, каким путем истину не открыть.
На вечере памяти Алексея Лозина-Лозинского, устроенном Обществом «Медный всадник», были и Лариса Рейснер, и Георгий Иванов. Стихи Лозина-Лозинского читал Михаил Лозинский. Он не был родственником и не был знаком с Алексеем Константиновичем, но хорошо умел читать стихи. В остальном вечер получился безобразным. Случайный молодой человек, желая развеселить публику, принялся петь куплеты, подыгрывая себе на рояле. Лариса не выдержала, топнула ногой, раскричалась, что все это мерзко, недостойно, что она пришла на вечер памяти поэта, а ее угощают пошлостью.
Лариса начнет писать и не закончит статью о Лозина-Лозинском: «"Хороший вкус нужен для суждения о красоте природы, но для оценки искусства нужен гений" (Кант). Этим гением был одарен поэт Лозинский… статьи и проза последнего периода не что иное, как настойчивое познание прекрасного, в отличие от дилетантского и вульгарного „чувствования“ и „вчувствования“. Редкая способность…»
В архиве сестры поэта Ирины Константиновны Северцевой сохранилось стихотворение Сусанны Альфонсовны Укше (секретаря В. В. Святловского, ученицы М. А. Рейснера), посвященное Алексею Константиновичу. Возможно, она поняла его лучше всех, может быть, любила.
Стоял над его колыбелью
Волшебниц заоблачный рой.
Они ему в день новоселья
Подарок несли дорогой.
Но фей лучезарных лобзанье
От муки его не спасло,
И тихо богиня страданья
Над ним наклонила чело.
Крылом колыбель осенила
И в золоте царственных роз
Терновый венец положила
В кристаллах рубиновых слез.
И вырос он, чуткий и милый,
Талантливый, смелый, больной.
Недаром над ним ворожили
Красавицы феи толпой.
Детей он любил и свободу,
И девушек юных весной,
И серую жуть непогоды,
И неба лазурный покой.
Цветы и закатов пожары,
И пристальных ласку очей,
Но феи страданья подарок
Стал мукой бессонных ночей.
Порою смеялся он гадко,
Молился, опять проклинал.
Потом, одинокий, украдкой
Ночами в подушку рыдал.
За ним неспокойно бродила
Сомнения страшная тень.
И пал он у ранней могилы,
Как загнанный в поле олень…