«Тело Ларисы Рейснер погребено на „площадке коммунистов“ Ваганьковского кладбища рядом с могилой поэта Нечаева», – сообщали «Известия» 12 февраля 1926 года.
На похоронах выступили заместитель главного редактора «Известий» Б. Волин, начштаба 5-й армии во время Гражданской войны, а в 1926-м наркомпочтель И. Н. Смирнов, красноармейцы бронедивизиона.
Студент свердловского художественного техникума Петр Павлович Шерлаимов предложил сделать надгробный памятник. Но ухаживать за могилой было некому, и она скоро потерялась. Екатерина Александровна умерла 19 января 1927 года, Михаил Андреевич Рейснер – 5 или 8 (приводятся обе даты) августа 1928-го. В мае 1964 года на предполагаемом месте захоронения Ларисы Рейснер был открыт небольшой надгробный памятник с портретом. Недалеко от могилы Сергея Есенина и могилы дипломата Нексе.
«Ей нужно было умереть где-нибудь в степи, в море, в горах, с крепко стиснутой винтовкой в руках, ибо она отличалась духом искательства. Этот воинствующий дух, не щадя себя, она отдавала революции», – из некролога А. Воронского в «Красной нови». Через год Воронского первый раз арестовали, отдав журнал другому главному редактору.
Многие читатели, следившие за очерками Л. Рейснер в разных уголках России, только из некрологов в центральных газетах узнали, что Л. Рейснер – женщина. Один из них написал Вере Инбер: «Теперь ее портрет висит над изголовьем моей постели».
Прислал соболезнующее письмо Рейснерам и Вивиан Итин, недавно похоронивший своего ребенка: «Дорогие! У меня и слов нет никаких. Я много летал. Авиатор мне рассказывал, как у летчика Аниковского на большой высоте обломились крылья, но он не разбился, сломал, кажется, ногу. А умер в госпитале от тифа. Такова жизнь Лери. Казань. Азия. Полеты. Прекрасный, волшебный талант. И бутылка зараженного молока, русская грязь. Я любил, люблю Лери. И я знаю, какая пустота в жизни, когда умирают дети».
Екатерина Александровна и Михаил Андреевич пригласили на лето 1926 года к себе на дачу сестру Вивиана Итина – Нину. «Они внешне хорошо держались, как это свойственно интеллигентным людям. Екатерина Александровна так и не оправилась от этой катастрофы… умерла от рака. Михаила Андреевича… тоже съел рак».
Екатерина Александровна в 1924 году писала дочери: «Без тебя у нас тихо и мертво; все звери нашего заквартирья говорят, что „пусто стало“, а что Ты им? Они не знают ведь, как я, что значит жить около Тебя, когда твой смех дробит вокруг твердыню зла и подлости, когда Твоя… э, мой друг, только мы с отцом пьем сознательно и живем Твоей мыслью, Твоим великим умом и „суетным“ сегодня».
В архиве Рейснер хранится обрывок письма Екатерины Александровны к Радеку: «Пишу Вам, К., несколько слов с кровати, которая завтра выбросит меня в кресло. Значит, я осталась жить… Не знаю, поймете ли Вы меня, почему я хочу пожать Вам руку. Она Вас любила. Вот и все. Увидимся с Вами, когда приду в себя…»
В это же время Михаил Андреевич писал (и, видимо, не отправил) письмо Лидии Сейфуллиной:
«Пишу Вам прежде всего потому, что мне очень приятно писать Вам: через дочку перекинулась к Вам какая-то нить. Хотя радостного сообщить нечего. И жена и сын меня далеко не утешают. У Игоря после 12 дней нормальной температуры второй рецидив – вещь редкая, но весьма ощутительная. У Екатерины Александровны до сих пор не было нормы… врачи удивляются и говорят – удивительная по силе инфекция. По ночам выдумываю роман, где женщина-врач, чтобы погубить соперницу, пользуется новейшим и совершенно безопасным способом – подбрасывает ей в пищу, скажем, в молоко – изумительную по силе разводку тифозных бацилл, а затем ходит в больницу и с „любовью“ следит за действием яда. Прекрасная тема для киносценария. О себе сказать нечего. Работаю, чтобы забыться. И вместе с тем анализирую любопытную вещь: значение любви и живых объектов для ощущения реальности окружающего мира. Выходит очень странно. Умом познаешь жизнь и теоретический принцип ее наличности. Но этот факт остается мертвым как плохая фотография. С таким фактом расходится вера, и оказываешься одиноким как в клетке.
Только если есть, кого любишь, тогда через него веришь по-настоящему, живой в живое и лишь такая реальность – говоря суконным языком Льва Толстого – реальна. Вот и жизнь моя такая же, сухая и мертвая, как сейчас я сам. Только и жизни, что между двумя кроватями в больнице. 11 марта 1926 г.».
М. А. Рейснер был на похоронах М. Фрунзе в конце 1925 года и, может быть, как Б. Пильняк, узнал от ближайшего окружения Фрунзе обстоятельства его смерти, которые Пильняк использовал в своей «Повести о непогашенной луне». Поверить во внезапную смерть молодых людей наше сознание отказывается и видит причину в убийстве. Рейснеровское «реввоенсемейство», троцкистско-радековское гнездо могли мешать власти. Какие злоключения преследовали Игоря Михайловича Рейснера, я не знаю. Его, специалиста по Индии, за границу не пускали.
Смерть Ларисы Рейснер в 1926 году еще могла быть естественной, не зря она писала, что «революция бешено изнашивает своих профессиональных работников… Еще немного лет, и из штурмовых колонн, провозглашавших социальную революцию, не останется почти никого». В 1926 году ее смерть была на виду, ее оплакивали тысячи людей.
Друг Ларисы Михайловны во времена выпуска журнала «Рудин» Петр Васильевич Казанский написал в марте 1926-го Михаилу Андреевичу: «Вам дано великое счастье и великая гордость – быть отцом такой дочери, как Лариса Михайловна. Этого счастья и этой гордости никто в мире – ни даже судьба и смерть не в силах отнять. Таково первое из Ваших утешений. Но есть и второе. Давно, давно, еще в те дни, когда я бывал у Вас, Вы сказали, что Вы живете и трудитесь ради служения особой религии – Религии без Бога. Все религии мира, дорогой М. А., являются лучшим убежищем в скорби, в этом, в конце концов, лучшее их назначение».
Лариса Михайловна верила в могущество творческого человека, возможно, эта вера и была ее главной религией.
Предвестия смерти. Завещание
В Афганистане Лариса Рейснер писала рассказ «Елена и Грик», оставшийся незаконченным. Умирает Елена, муж Грик безутешен, но врач успокаивает его, что уже не раз он воскрешал людей.
«Под стеклом сложных аппаратов ему удалось сохранить сложные соединения того, что было еще час назад живым человеком, прекрасной Еленой… В прозрачных кристаллах уснули таинственным сном составные части духа и, наконец, в самый час смерти все, все, что отделяется от мертвого тела, чтобы вернуться в вечность, – было схвачено поверхностями особых электрических приборов – дисками, сверкающими, как снег и огонь. Все движения агонии, вплоть до последнего трепета ресниц и неописуемого усилия, с которым разрывается человеческое сердце, перелились в тонкие провода… и раздалось нечто вроде слабой музыки – всего несколько нежных, но отчетливых звуков – гармония того, кто умер».
Воскресшую Елену надо было учить всему – ходить, узнавать мир. «Она росла заново гораздо лучше, свободнее и прекраснее прежнего. Смерть унесла и сожгла в пепел все худшее, смутное, все горючее ее интеллекта – но не могла вытравить широких профилей Канта и Спинозы, не могла потушить гармоний, которые вечны сами по себе. В слезах, с улыбкой победы, с силой жизни, воскрешенная из мертвых, впивающая воздух своей первой более, чем человеческой весны, – играла Елена „ковку меча“ и „полет Валькирий“, и „огонь Брунгильды“. И Грик был счастлив – меч героя свистел над его головой, и из каждого удара вырывался брызжущий огонь. Все еще не узнанный, он стал спутником ее побежденного духа. Он мог открыть ей наслаждение стиха, видеть бледность на ее щеках, вызванную совпадением рифм, которые встречаются как влюбленные – через стену строчек, через жестокие затруднения формы, все трудности слова, звука и начертания. Он вернулся с ней к древнейшим песням». На этом рукопись обрывается.
На афганских горных дорогах Лариса Рейснер чуть не умерла от приступа малярии. Рассказ «Елена и Грик» начинается с голоса умирающей Елены: «Она умирала медленно, уже после того, как болезнь потеряла остроту и опасность – просто от слабости сердца. В комнате больной установился тот неопределенный сладковатый запах, которым всегда сопровождается тление. Иногда, слишком слабая для того, чтобы поднять руку, она ощущала на своих веках беготню мух – черных, быстрых и злых. Ее томила жажда, жара – и необъяснимая печаль о жизни, которую она вдруг забыла. В общем, было бесконечно легко лежать так: без воспоминаний, без тела и без речи».