Так постепенно втягивались в работу и другие учреждения.
Для ощущения времени приведем дневниковую запись безвестного петроградского чиновника, который тоже бастовал с осени 1917 года: «2 апреля 1918 год, вторник. Советская власть окончательно утвердилась. И, быть может, поэтому становится разумнее… Большевистское настроение охватило всех, весь народ-богоносец, и против него политически бороться нельзя. Единственный выход – время; надо терпеливо ждать, когда большевизм сам собой утихнет, во что-нибудь эволюционируется и, наконец, разум, а не политическая партия начнет управлять людьми».
Одним из первых дел культурного строительства стало издание книг классики для народа, доступных по цене. Комиссия по изданию русских классиков заседала в Зимнем дворце. Сохранились протоколы собраний комиссии в личном архиве К. Чуковского.
На втором заседании присутствовали писатели А. Блок, П. И. Лебедев-Полянский, П. О. Морозов, Л. Рейснер, художники А. Бенуа, Д. П. Штеренберг и другие, П. О. Морозов – пушкинист, Ф. И. Калинин – пролеткультовец, комиссар Эрмитажа – H. Н. Пунин, представляющий футуризм. Обсуждалось: по какой орфографии – новой, которая была введена 23 декабря 1917 года постановлением правительства, или по старой издавать книги для народа? Председательствовал А. Луначарский. Он отметил, что «при симпатии учителей к новой орфографии есть уверенность, что в школе она будет целиком осуществлена… Раз школа окончательно перейдет к новой орфографии, то и в вопросе об орфографии классиков приходится быть решительным. Они издаются не на короткий срок…». Ввиду острой нехватки книг срочное издание можно предпринять по старым матрицам.
Возражали Блок, Морозов, Рейснер. Блок считал, что «правописание неотъемлемо от автора», видя и чувствуя в нем часть художнической техники, в которой особый выход для творческой энергии.
Лариса думала, что новые издания окажутся в море старых и для школьников начнется хаос. Другой ее аргумент – «нужно раздельно решать вопрос об орфографии для поэтов и прозаиков – стих для глаза от новой орфографии страдает, строфа сядет; октава Пушкина, например, теряет свою совершенную линию. Кроме того, без „ъ“ как отделителя слов малограмотный потеряется на сплошной строке, все слова сольются».
Решающим оказалось мнение Иванова-Разумника, который был безусловно за новую орфографию для изданий народных и за сохранение старой для академических.
Затем возник спор о вступительных статьях и примечаниях к тексту. А. Луначарский был против вульгаризаторского превращения этих разъяснений в примитивную форму политической агитации. П. Морозов высказался только за биографию и обзор идей «соответствующего момента». Лариса Рейснер была против субъективной эстетической критики в предисловии. А. Блок был против исключительно «социологической оценки». Но вместе с тем сделал оговорку, что «находит возможным присутствие социологического момента, берущего перевес над эстетическим, поскольку социология в наше время более разработана, чем поэтика».
Возможно, именно на этих заседаниях состоялось знакомство Ларисы с Александром Блоком, продолжавшееся в августе – сентябре 1920 года чуть ли не ежедневными встречами, прогулками, беседами.
В январе – феврале 1918 года Лариса оказалась на распутье. Условия жизни катастрофически ухудшались. Осьмушку фунта хлеба (то есть 50 граммов) – и ту давали не каждый день. Екатерина Александровна писала подруге в письме, что они питаются только мороженой капустой. Их собака Тэкки, такса (на рубеже веков таксы были в моде, у Набоковых тоже была такса), неистово визжит при виде хлеба, требуя его себе. Гога исхудал до невозможности (Игорь работал вместе с отцом в Комиссариате юстиции). В архивных бумагах Ларисы про быт – ни слова. В более поздних записях для памяти попадается одна с ее размерами для портного, из них получается, что Лариса была около 170 сантиметров ростом (по длине юбки) и носила 48-й размер одежды.
Из письма Ларисы к неустановленному лицу:
«Как дурно уставать! Как дурно привыкать к усталости: к пустой голове без воображения, без желания обмануть себя, – без смеха. Какая-то ровная дорога по колено в снегу, длинная, длинная, вязкая, превязкая – даже нос отморозить некогда… Даже Тэкки – кажется, Вы знакомы с нашим четвероногим другом – не спит, перебегает с места на место и в тлеющую печку заглядывает беспокойно и недовольно.
Вот только допишу – сяду рядом с ним на ковер, в тепло и стану оживать. Ну, Лариса Михайловна, подумайте, разве так уж все ненужно и плохо. Во-первых, вы еще молоды, во-вторых, вы всегда одна с людьми и без людей, вы уже научились много молчать, много прощать, не помнить злого, выдумывать хорошее…»
От этого периода сохранился еще один набросок письма, обращенного к Д. П. Одни инициалы, без фамилии. Но из письма ясно, что оно было предназначено художнику Д. П. Штеренбергу, который, по словам его старого друга Луначарского, был «решительным модернистом». В начале 1918 года Штеренберг служил в Народном комиссариате просвещения заведующим отделом изобразительных искусств. В состав отдела входили художники Н. Альтман, С. Чехонин, скульптор А. Матвеев, Н. Пунин… Позднее присоединились В. Маяковский и О. Брик, архитектор В. Щуко.
Фамилия Штеренберга в некоторых изданиях пишется как Штейнберг.
«Дорогой Д. П.
Меня совершенно успокоило Ваше письмо. Все оказалось просто сплетней, а их про меня много ходит по Петербургу. Ваше дружеское и искреннее письмо меня совершенно успокоило. Я считаю, весь инцидент между нами конченным, вижу, что Вы не только удостоверились в моей правоте, но и поверили ей – за все вместе крепко жму Вашу руку.
Что касается вообще моей работы в Зимнем – мне хочется просто и до конца сказать Вам об этом – она меня угнетает, и вот почему. Вы не могли не заметить, как призрачны и расплывчаты все мои функции. Понемногу и везде, с вечной боязнью запутаться в чужое и, совершенно этого не желая, – нарушить те дружеские границы, которые существуют между всеми нами. Мне кажется, что я сделала то, что должна была – пока ничего не было точно определено, но теперь, слава богу, дело налаживается, и я вижу, что оно еще больше наладится без меня. Есть советы, есть комиссия. И будет второй совет, Георгий Степ. фактически уже заменяет меня – значит, все в порядке. А такое междуведомственное висение в воздухе при совете, который зависит и от Ятманова…»
Конца нет. Георгий Степанович Ятманов – комиссар правительства по музейному делу.
Лариса уходит из Зимнего дворца. За ней тянется сплетня, будто бы она «захватила» дворцовый алмаз, которым будет в 1918 году вычерчивать на зеркальном или оконном стекле на царской яхте «Межень» свою подпись рядом с подписью императрицы.
Достоверно известно, что украшения Лариса любила, как и наряды. Ее товарищ по университету, будущий писатель Вивиан Итин был увлечен Ларисой, позже посвятит ей поэму «Солнце сердца». А в 1917 году они часто гуляли по городу, на Островах. Однажды Лариса подобрала котенка и сунула его за пазуху Вивиану, чтобы тот его спас. Вивиан весной 1917 года закончит университет и уедет к родителям в Уфу. Его сестра Нина Азарьевна напишет в воспоминаниях, что родители с обожанием смотрели на красавца сына («принца», по определению Л. Сейфуллиной, лучшей подруги Ларисы). Отец не знал, что ему подарить, и Вивиан попросил заказать по рисунку ожерелье для Ларисы из уральских камней. Ожерелье было сделано очень искусно из топазов необычной грани и аметистов, а завершалось небольшим крестиком тоже из уральского камня. К сожалению, таких искусных умельцев после революции уже не было.
Воспоминания Нины Азарьевны передала мне дочь Ви-виана Итина, названная в честь Рейснер – Ларисой. С Рейснерами Вивиан Итин дружил до конца их жизни. Сам он погиб в сталинских лагерях.
Анкета Ильиных
Самый короткий месяц в году – февраль. А в 1918 году он стал короче еще на 13 дней. По декрету Совнаркома, за 31 января следовало 14 февраля. Единственный декрет, который в Эрмитаже был встречен с одобрением, – календарь теперь будет общий, европейский.