Лариса с ноября 1916 года стала работать в журнале «Летопись» Максима Горького. В ноябрьском номере вышла ее рецензия на роман Шарля де Костера «Тиль Уленшпигель», в двенадцатом номере сразу три рецензии: на «Томление духа» Вл. Нелединского, на «Агонию городов» Жоржа Роденбаха, на рассказы Юрия Слезкина «Господин в цилиндре». Конечно, можно утонуть в чужом творчестве. Еще год назад Александр Блок писал Анастасии Чеботаревской, что журнал Горького «не производит на меня гадкого впечатления. Я склонен относиться к нему очень серьезно… вовсе не все там мне враждебно, а то, что враждебно, – стоящее и сильное».
«Милый Гафиз» познакомил Ларису со своим другом Михаилом Лозинским и его женой Татьяной. Лариса стала у них бывать, помогала Михаилу Леонидовичу искать лыжи для Николая Степановича, подружилась с ними, доверяя им свою искренность. Один общий интерес у них точно был – пристрастие к Черной речке. В 1914 году Лозинские отдыхали в Ваммельсуу, откуда Михаил Леонидович писал другу: «С изумлением беспримерным, дорогой Николай Степанович, получил я сейчас твое письмо из Териок. Приди оно хоть несколькими днями раньше, это изумление было бы и приятнейшим. И я, конечно, немедленно на коне или на корабле отправился бы в Териоки, чтобы похитить тебя из этого скверного посада в очаровательное Vammelsuu. Но, увы! Теперь поздно… Сегодня Таня и я переселяемся в Петербург – она до конца месяца, а я совсем: только в августе буду наезжать сюда по субботам… 10–23 июля 1914 года».
Целый месяц Лариса не получала писем от Гафиза. Писали друзья, ушедшие на фронт. Кто стал прототипом стихотворения Ларисы Рейснер «Письмо», написанного зимой 1916/17 года и напечатанного в «Новой жизни» М. Горького 30 апреля 1917 года, можно только гадать.
Мне подали письмо в горящий бред траншеи.
Я не прочел его, – и это так понятно:
Уже десятый день, не разгибая шеи,
Я превращал людей в гноящиеся пятна.
Потом, оставив дно оледенелой ямы,
Захвачен шествием необозримой тучи,
Я нес ослепший гнев, бессмысленно упрямый,
На белый серп огней и на плетень колючий.
Ученый и поэт, любивший песни Тассо,
Я, отвергавший жизнь во имя райской лени,
Учился потрошить измученное мясо,
Калечить черепа и разбивать колени.
Твое письмо со мной. Нетронуты печати.
Я не прочел его. И это так понятно.
Я только мертвый штык ожесточенной рати,
И речь любви твоей не смоет крови пятна.
Скорее всего стихотворение появилось в период долгого отсутствия писем от Гафиза.
Следующее письмо от него приходит 8 декабря 1916 года:
«Лери моя, приехав в полк, я нашел оба Ваши письма. Какая Вы милая в них. Читая их, я вдруг остро понял, что Вы мне однажды сказали, – что я слишком мало беру от Вас.
Действительно, это непростительное мальчишество с моей стороны разбирать с Вами проклятые вопросы. Я даже не хочу обращать Вас (подчеркнуто мной. —Г. П.). Вы годитесь на бесконечно лучшее.
И в моей голове уже складывается план книги, которую я мысленно напишу только для Вас. Ее заглавие будет огромными красными, как зимнее солнце, буквами: «Лери и любовь».
А главы будут такие: «Лери и снег», «Лери и персидская лирика», «Лери и мой детский сон об орле».
На все, что я знаю и люблю, я хочу посмотреть, как сквозь цветное стекло, через Вашу душу, потому что она действительно имеет свой особый цвет, еще не воспринимаемый людьми (как древними не был воспринимаем синий цвет).
И я томлюсь, как автор, которому мешают приступить к уже обдуманному произведению. Я помню все Ваши слова, все интонации, все движения, но мне мало, мало, мало, мне хочется еще. Я не очень верю в переселенье душ, но мне кажется, что в прежних своих переживаниях Вы всегда были похищаемой, Еленой Спартанской, Анжеликой из Неистового Роланда и т. д. Так мне хочется Вас увезти.
Я написал Вам сумасшедшее письмо, это оттого, что я Вас люблю.
Вспомните, Вы мне обещали прислать Вашу карточку. Не знаю только, дождусь ли я ее, пожалуй, прежде удеру в город пересчитывать столбы на решетке Летнего сада.
Пишите мне, целующему Ваши милые, милые руки.
Ваш Гафиз».
В конце декабря 1916 года Николай Гумилёв приехал в Петербург. На несколько дней. Съездил с Ахматовой в Бежецк навестить мать, сына, сестру, тетушек, а брат Дмитрий тоже был на фронте. Пока добираться туда было еще относительно легко. После революции Гумилёв говорил Ирине Одоевцевой, что легче в Африку съездить, чем в Бежецк, рассказывая о своей поездке туда:
«Вы ведь на Званку ездите и знаете, какая теснота, мерзость и давка в поезде. В купе набилось тринадцать человек – дышать нечем. До тошноты. К тому же я терпеть не могу числа тринадцать. Да еще под Рождество, в Сочельник…
Левушка читает «Всадника без головы» и водит гулять Леночку, как взрослый, оберегает ее и держит ее за ручку. Смешно на них смотреть, такие милые и оба мои дети. Левушка весь в меня. Не только лицом, но такой же смелый, самолюбивый, как я в детстве. Всегда хочет быть правым и чтобы ему завидовали… Леночка, та нравом пошла в Аню и очень капризна. Но уже понимает, с кем и когда можно капризничать».
Эта поездка состоялась в 1920 году, когда Гумилёв был женат вторым браком на Анне Энгельгардт. После гибели Николая Степановича в 1922 году Леночка на какое-то время осталась без присмотра. Анна Энгельгардт была совершенно беспомощной в жизненных испытаниях. Вот тогда-то мать Ларисы написала дочери в Афганистан, спрашивая, не взять ли девочку к себе. Лариса горячо согласится. Судьба рассудит иначе.
И третье сохранившееся письмо Ларисы, как и второе, кажется черновиком, дневниковыми записями. Если это так, тогда понятно, почему письма сохранились в архиве Ларисы.
«Я не знаю, поэт, почему лунные и холодные ночи так бездонно глубоки над нашим городом. Откуда это все более бледнеющее небо и ясный, торжественный профиль старых подъездов на тихих улицах, где не ходит трамвай и нет кинематографов… Милые ночи, такие долгие, такие бессонные. Кстати о снах. Помните, Гафиз, Ваши нападки на бабушкин сон с „щепкой“, которым чрезвычайно было уязвлено мое самолюбие. Оказывается, бывает хуже. Представьте себе мечтателя, самого настоящего и убежденного. Он засыпает, побежденный своей возвышенной меланхолией, а также скучным сочинением какого-нибудь славного, давно усопшего любомудра. И ему снится райская музыка, да, смейтесь сколько угодно. Он наслаждается неистово, может быть плачет, вообще возносится душой. Счастлив, как во сне. Отлично. Утром мечтатель первым делом восстанавливает в своей памяти райские мелодии, только что оставившие его, вспоминает долго, озлобленно, с болью и отчаянием. И оказывается, что это было нечто более, чем тривиальное, чижик-пыжик, какой-нибудь дурной и навязчивый мотивчик, я это называю – кларнет-о-пистон. О, посрамление! Ангелы в раю, очень музыкальные от природы, смеются, как галки на заборе, и не могут успокоиться. Гафиз, это очень печальное происшествие. Пожалейте обо мне, надо мной посмеялись. Лери.
P. S. Ваш угодник очень разорителен, всегда в нескольких видах и еще складной, с цветами и большим полотенцем».
Свечи о здравии Николая Степановича она, судя по приписке, ставит все в той же церкви на Каменном острове, о которой она писала в первом письме.
Через две недели после встречи в конце декабря придет письмо Гафиза от 15 января 1915 года:
«Леричка моя, Вы, конечно, браните меня, я пишу Вам первый раз после отъезда, а от Вас получил уже два прелестных письма. Но в первый же день приезда я очутился в окопах, стрелял в немцев из пулемета, они стреляли в меня, и так прошли две недели. Из окопов писать может только графоман, настолько все там не напоминает окопа: стульев нет, с потолка течет, на столе сидит несколько огромных крыс, которые сердито ворчат, если к ним подходишь. И я целые дни валялся в снегу, смотрел на звезды и, мысленно проводя между нами линию, рисовал себе Ваше лицо, смотрящее на меня с небес. Это восхитительное занятие, Вы как-нибудь попробуйте. Теперь я временно в полуприличной обстановке и хожу на аршин от земли. Дело в том, что заказанная Вами пьеса (о Кортесе и Мексике) с каждым часом вырисовывается передо мной ясней и ясней. Сквозь „магический кристалл“ (помните у Пушкина) я вижу до мучительности яркие картины, слышу запахи, голоса. Иногда я даже вскакиваю, как собака, увидевшая взволновавший ее сон. Она была бы чудесна, моя пьеса, если бы я был более искусным техником. Как я жалею теперь о бесплодно потраченных годах, когда, подчиняясь внушенью невежественных критиков, я искал в поэзии какой-то задушевности и теплоты, а не упражнялся в писаньях рондо, рондолей, лэ, вирелэ и пр. Искусство Теодора де Банвиля и то оказалось бы малым для моей задачи. Придется действовать по-кавалерийски, дерзкой удалью и верить, как на войне, в свое гусарское счастье. И, все-таки, я счастлив, потому что к радости творчества у меня примешивается сознание, что без моей любви к Вам я и отдаленно не мог бы надеяться написать такую вещь.
Теперь, Леричка, просьбы и просьбы: от нашего эскадрона приехал в город на два дня солдат, если у Вас уже есть русский Прескотт, – пришлите мне. Кроме того, я прошу Михаила Леонидовича купить мне лыжи и как на специалиста по лыжным делам указываю на Вас. Он Вам, наверное, позвонит, помогите ему. Письмо ко мне и миниатюру Чехонина (если она готова) можно послать с тем же солдатом. А где найти солдата, Вы узнаете, позвонив Мих. Леонид.
Целую без конца Ваши милые, милые ручки.
Ваш Гафиз».