В справочнике «Вся Москва» за 1925 год указаны особые дни отдыха: 18, 19, 20 апреля – Пасха, 2 мая, 28 мая – Вознесение, 8 июня – Духов день, 6 августа – Преображение, 15 августа – Успение, 8 ноября, 25–26 декабря – Рождество. Революция провозгласила щедрые условия труда! Девять советских праздников и 11 церковных. Если бы только зарплата была больше и ее вовремя платили. А для журналистской работы 6-часовой рабочий день – фикция.
Командировки насыщены новой информацией, в которой надо разобраться. Дни наполнены бесконечными встречами с людьми, их просьбами, а потом по ночам писание очерков; все это выматывало не слишком крепкое здоровье Ларисы Михайловны. «Весною жестоко разыгралась моя старая тропическая малярия, я буквально стала терять работоспособность и после консультации с проф. Нечаевым и доктором Цейсом решила ехать в Гамбург лечиться в тамошний тропический институт, конечно, за свой счет, а не „Известий“», – пишет Рейснер в записке о конфликте со Стекловым. Она просит выдать ей вперед жалованье за два месяца и 100 рублей аванса в счет гонорара – «…я дам для газеты целый ряд очерков из жизни немецкого рабочего, буржуа, интеллигента».
Двадцать второго апреля 1925 года из Гамбурга Рейснерам пришла телеграмма в Пятый дом Советов: приняты в институт. Родители отвечают Ларисе и Игорю, который тоже лечится от малярии: «Мы ждали, что Лери свалится, иначе быть не могло».
Ю. Либединский запомнил рассказ Ларисы Михайловны о тропическом институте: «Ну, кто мог лежать в таком институте? Конечно, всякого рода колониальные хищники, авантюристы и конквистадоры, англичане, немцы, французы, голландцы… Я была единственной женщиной и к тому же коммунисткой… Они таращились на меня, но старались быть галантными. Среди них был заболевший малярией уже в Европе индус. Они все сторонились его, как „цветного“. Он сидел за одним концом табльдота, а они все за другим. Я, поняв ситуацию, села с ним рядом. Так-то!»
Затем брат и сестра Рейснеры переезжают в Висбаден. На курортной карте фрау Рейснер (пользование источниками с 29 апреля по 25 мая 1925 года) значится: «Климатический курорт Нероберг, расположен в 245 м над уровнем моря в горном лесу. Ландшафтный курорт лучше всего подходит и рекомендуется лицам, испытывающим потребность в отдыхе, и людям с расстройством нервной системы». Лариса и Игорь послали родителям фотографию неробергского отеля с отмеченными окнами на последнем третьем этаже. И фотографию, на которой они запечатлены с теннисными ракетками.
В 1894 году в Висбадене проводили свои «медовые месяцы» Александр Бенуа с женой. «Безупречно чистенький отель „У ангела“. Висбаден „милый, уютно старосветский и провинциальный“ после 10 часов затихал совершенно… Поднявшись на подъемнике до верхушки невысокого холма Нероберг, можно было любоваться прекрасным видом. Более приятное впечатление оставила по себе экскурсия в коляске до руин Соненберг». Лариса о Висбадене не написала (или ничего не сохранилось). Игорь через месяц уедет в Россию, а Лариса останется в Германии вместе с Карлом Радеком.
Может быть, в очерке «Старое и новое» косвенно отразились дни пребывания в Германии? «Тогда она проволокой воли затянула зияющие шрамы своих женских обид, оборвала глупые ветки нежности, тянущиеся к свету после счастливых ночей. Труд, ничего кроме труда – труд, прерываемый гальваническими вспышками физических влечений».
Тринадцатого июля Екатерина Александровна сурово выговаривает дочери в письме: «Получили два твоих тяжелых письма. Для нас они не были неожиданностью – мы давно поставили оценку, мы видели, читали и сами наблюдали мещан этой национальности и знали наперед развязку, но… Не писала Тебе, потому что было тяжело – ведь Ты дала мне слово не ехать за границу вместе, пока все официально не будет оформлено, но данное слово мне Ты забыла легко… ну, да что толковать, мы инстанция для зализывания ран, но с обещаниями, данными нам, с нашими мольбами, просьбами, слезами… это все „родительский вздор“. Такие истории будут сопровождать Тебя те последние 6 лет молодости, которые тебе остались, если Ты не перестанешь насиловать себя и себе и нам врать».
Установленный Екатериной Александровной возраст молодости перекликается с мнением 35-летнего Блока, который писал матери: «Однако мне все еще можно сказать, как Дон Карлос сказал Лауре: „Ты молода, и будешь молода еще лет 5 или 6“».
Полтора года назад Екатерина Александровна была также категорична по отношению к Раскольникову, о чем вспоминает в письме: «Напрасно ты скрыла от нас, что мы были большим камнем в Ваших спорах… Ненависть именно к нам заливала его больное сознание… Конечно, меня пугают, что он заболеет, но я думаю, это преувеличение, партия его спасет. К. (Карл. – Г. П.) будет с ним говорить сам… Конечно, около Твоего имени сейчас партийные окуровцы лижут языками, обвиняют Тебя, что Str. одевал тебя и вот амазонку сшил тебе он, а деньги ты внесла после его ареста, ладно; бутылка рисуется своим умом и знанием людей, он-де сам отказался от тебя, ладно. Пишу это для того, чтобы Ты знала, что такое общественное мнение, и вряд ли Тебе, начинающей самостоятельную жизнь, удобно так плевать на него, как это делали твои неумные старики.
…Вчера умер Тэки. Проболел 10 дней, со всеми попрощался (Тэки – такса, которая долго жила с Рейснерами. – Г. П.).
Мой ненаглядный дорогой дружок и собачье крылышко тож, бесконечно много плакала после ухода К. – слушала его теплый искренний тон, в котором он излагал историю Твоего вывиха и необходимых костоправных манипуляций – много так, много нет. Ошибки, сделанные мною при вашем воспитании, ужасающи, но и революция, не давшая довести Ваше образование до конца, сделавшая Вас верхоглядами и беспочвенными, – тоже руку приложила. Но… призвание, поруганное призвание самим человеком, несколько раз в жизни проходит мимо него, протягивая ему руку…
Будь здорова, моя дорогая писательница, о, если бы Ты пошла по призванию и бросила всю эту суету детей, жен и слабых мужей. Отец Тебя целует и, конечно, недоволен, что я резко написала Тебе… ну, да, всегда так было. Обнимаем и любим до слез».
В 1924 году Екатерина Александровна писала дочери иначе: «Люблю, целую, верю в чистую любовь Твою. Твоя К. Р.».
Михаил Андреевич в одном из писем уверен, что понимает дочь: «Твой внутренний дом населен удивительной публикой – гениальный поэт сидит рядом с маркизой Помпадур, Лассаль помещается возле какого-то забулдыги и Маркс нередко оказывается в соседстве не только с Жанной д'Арк, но и самой несчастной мещаночкой-женой. И всю эту разношерстную команду надо приспособить к мирному житью… Элементарный учебник психологии скажет тебе – чем богаче и разнообразнее силы и глубже основания, тем больше сил и времени придется потратить на постройку машины… Ты мне закидываешь словечко насчет моего ученика („смотри отец, у тебя еще будет ученик – дочь“). Милая девочка, это большая моя травма… Я убедился, что ты очень хотела бы большего сближения между мною, вернее нами с матерью и партией. Опять ошибка… Каждый хорош только там, где он делает такое дело, которое он один может делать лучше всех. Мое дело – политическая теория. Я политик до мозга костей, и вы с братом политики. Но я политик-теоретик. И мне нужен кругозор, который не заслоняли бы текущие моменты. Я не тактик и не стратег. Но теоретик стратегии. Моя страсть к наблюдательной вышке неистребима. Но у меня бывают те же моменты пошлого тщеславия, как у тебя, и тогда мне хочется, чтобы люди меня признали. Истины мои суть истины завтрашнего дня… Что же касается твоего положения, то и тебе надлежит определить „дистанцию“, „аппаратуру“, при помощи которых ты независимо от удовольствия Ивана, Петра или Семена станешь делать свою работу с наибольшей производительностью».
Когда читаешь переписку родных, но таких разных людей, удивляешься: как они достигали понимания? Письма кажутся зашифрованными. А может быть, недостает промежуточных писем.
«Мои Мушки и родители! Во-первых, о творчестве, как о важнейшем. Написала нечто: „Ullstein Verlag“ (очерк „Ульштейн“ для книги „В стране Гинденбурга“. – Г. П.). Кажется, одна из лучших моих будет вещей. Начала «Рур». Привезу домой полный груз. Во-вторых, мои письма относились к периоду кризиса, который пережит и кончен раз и навсегда. Мне не хочется об этом писать – но как люблю маму: никто не хотел меня поломать и никто бы этого не позволил. Если я сегодня чего-нибудь боюсь, то не мелочных напастей, а большого солнечного света, тяжести, которую, быть может, тяжелее всего нести человекам: тяжести безоблачного и полного счастья.