Иногда Нильсен обвинял «общество». Возможно, говорил он, этого кошмара не случилось бы, если бы мы жили в таком обществе, в котором люди заботятся о ближнем своем, а молодым ребятам не приходится отчаиваться и становиться бездомными. Здесь он несколько путает понятия. Иногда Нильсен предполагал, что его жертвы не стали бы жертвами, если бы их вовремя замечали другие люди. Газеты, сказал он детективу Чемберсу, будут ликовать после суда, однако «Десы Нильсены, Стивены Синклеры, Билли Сазерленды и Мартины Даффи так и будут бродить по жизни вслепую, полные тревоги, никем не замеченные и одинокие. Общественность больше интересует чья-то смерть, чем жизнь». Помещая себя в один ряд с жертвами, Нильсен таким образом выражал солидарность с ними против этого равнодушного мира. Возможно, думал он, он совершил ошибку, пытаясь нести на своих плечах в одиночку всю заботу, в которой эгоистичный мир им отказывал (как тогда, когда он пытался говорить за всех профсоюзных рабочих и был за это презираем): эмоциональное давление оказалось слишком велико. «Отчасти их [жертв] разрушение могло быть связано с моей досадой на то, что я не мог решить их проблемы». Звучит абсурдно, но Нильсен действительно мог убивать отчасти в качестве мучительного протеста против социальной несправедливости: он убивал не личностей, но общество в целом. И что же такого общество сделало? Помимо пренебрежения заботой о его жертвах, оно пренебрегло самим Нильсеном. Так что путаница здесь циклична. Общий гнев против социальных преступлений сузился до обиды на то, что оно, общество, пренебрегало самим Десом Нильсеном. Если бы общество демонстрировало меньше равнодушия, оно бы увидело, в каком состоянии находился Стивен Синклер – его руки были иссечены шрамами в попытке наказать самого себя; и, конечно же, они могли бы тогда разглядеть незаметного и далекого мистера Нильсена. «Я подавал сигналы о помощи с самого начала, но никто не захотел обратить на них внимание».
Такое искаженное понимание ответственности не могло задержаться у него надолго. В конечном итоге настал момент, когда Нильсен больше не мог уклоняться от правды или перекладывать с себя вину. Он углубился в самоанализ:
Убивать плохо, и я сам стер свои принципы в порошок. Масштаб этой катастрофы неизмерим, и ответственность за это лежит только на мне. Если меня выведут из зала суда и сразу же повесят, это станет вполне закономерным итогом. Только тогда я смогу освободиться от вины. Общественность это тоже порадует: толпа линчевателей предпочла бы иметь шестнадцать трупов, а не пятнадцать. Я задушил этих мужчин и юношей. Я украл их право на жизнь… Мои убийства не несли никакой благой цели, потому что никакие убийства ее не несут.
Полагаю, мои действия были мотивированы эмоциональным расстройством в уникальных обстоятельствах экстремального психологического давления: я потерял контроль над некоторыми областями в моем подсознании… Я не могу представить себя нарушающим закон и причиняющим людям вред ради материальной или финансовой выгоды, из зависти, похоти, ненависти или из садистского удовольствия. Моя болезнь индивидуальна, и я должен был обратиться за помощью, чтобы вылечить ее. Но это не оправдание для убийства пятнадцати невинных человек и попыток убить еще восемь. За эту грань мне не следовало переступать.
Мне не пойдет на пользу, если я избегу справедливого наказания. Я безответственный, эгоистичный ублюдок, который заслуживает всего, что с ним будет. Общественность имеет полное право называть меня хладнокровным сумасшедшим убийцей. Ни в одну другую категорию я просто не вписываюсь.
Подобные высказывания рождались у него во время самых острых приступов депрессии на выходных с 29 апреля по 2 мая, когда он всем рассылал письма, в которых заявлял, что не должен жить вместе с людьми и следует заранее считать его мертвым. Этот кризис запомнится ему надолго – он последовал сразу за отказом в посещении церковной службы. Когда депрессивное настроение немного сбавило обороты, на него снизошло внезапное озарение: представив себя в могиле, Деннис Нильсен тут же увидел последнее воспоминание о своем дедушке, неподвижно лежащем в открытом гробу в доме № 47 на Академи-роуд во Фрейзербурге. Все пути сошлись в одной точке: то, как он едва не утонул в море; его тяга к земле на Шетландских островах; его нарциссические фантазии с зеркалом; его представление о себе как о трупе, который нужно любить; странное ощущение любви (или все-таки гнева?) во время убийств; ритуальное омовение мертвецов и забота о них. Нильсен спокойно взглянул на свою ситуацию в свете открывшегося ему понимания. Оно пришло к нему интуитивно, но развивал он мысль уже сознательно. Могла ли в этом заключаться подсказка к причинам его эмоционального расстройства?
Я могу ассоциировать себя только с образом мертвого человека, которого я мог бы любить. Образ моего мертвого дедушки будет его моделью, наиболее сильно отпечатавшейся в моем сознании. Похоже, они должны были умереть, чтобы я мог выразить свои чувства – священные чувства, которые я испытывал к дедушке. Это была псевдосексуальная инфантильная любовь, которая так и не созрела и не развилась в нечто большее. Только сейчас я сумел разглядеть ее – и вырос из нее всего за пару дней… Мне полегчало. Самопознание пришло слишком поздно, чтобы спасти мертвых или меня самого… Любовь, потерявшая время и направление, утратившая разумность…
После смерти все эти мужчины выглядели точно так, каким я в последний раз видел Эндрю Уайта: их вид приносил мне сладкую горечь, временное умиротворение и чувство смысла. Тогда я этого не понимал, но сейчас отчетливо вижу.
Нильсен развивал эту теорию осторожно. Он знал, что она не идеальна и местами не совсем логична, и с нетерпением ждал более профессионального мнения от психиатров – доктора Боудена и доктора Маккейта. Более того, даже самое подробное объяснение вовсе не обещало конца пути. Далеко нет. Несколько важных образов было разблокировано этим осторожным выводом. Теперь он думал, что ему все ясно, и то, что он увидел, было ему отвратительно. Первой его реакцией на это оказалось запоздалое сожаление.
10 февраля 1983 года полиция отвезла Нильсена по его предыдущему адресу проживания, в дом № 195 на Мелроуз-авеню, и он указал им, где конкретно копать, чтобы найти человеческие останки для криминалистической экспертизы. На том этапе его цель носила чисто практический характер, его методы были быстрыми и аккуратными. Теперь, по прошествии времени, чувствуя временное облегчение от возможного объяснения этих загадочных событий, Нильсен испытывал несколько другие эмоции по отношению к тем, кто умер на Мелроуз-авеню. Освобожденный из оков своего непонимания, теперь он мог наконец испытать и исследовать свое раскаяние:
Я со стыдом вспоминаю о том, что это небольшое пространство на полу в гостиной видело двенадцать смертей, а кострище за садом – двенадцать сожжений… Я ухаживал за этим садом, заботился обо всем, что в нем росло. Но удобрение для него оказалось слишком дорогим… В земле навсегда останутся частички их пепла.
Как я могу искупить вину и ответить за все страдания и горе, причиненные семьям убитых мной людей? Будут ли они ненавидеть меня вечно или со временем все-таки простят?
Иногда он думал, что лучше бы оставить их покоиться с миром на Мелроуз-авеню и не говорить полиции, где они лежат. В иные дни он заставлял себя вспоминать их, населять свою камеру их образами, зарисовывал их тела такими, какими он запомнил их после смерти. Это портфолио, озаглавленное «Печальные наброски» (некоторые из которых вы можете увидеть в этой книге), было бы крайне пугающим, если бы автор сделал его лишь ради забавы. Нильсен сказал, что его наполняло презрение к самому себе, когда он садился за эти рисунки, и по краям листов описывал свои чувства. «Они такие, какими я их запомнил, – гораздо хуже вспоминать, как в действительности выглядели их кожа, волосы и мертвая плоть».