Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А через несколько дней за аулом из этой воды образовалось огромное озеро. Посмотреть на него приезжали со всего Дагестана. Была даже комиссия из Москвы.

…Но и эта волнующая картина истлела, изжила себя, растворилась, как все предыдущие, уступила место новой…

Снова лето. Полдневный жар. Разгар сенокоса. Пусто в ауле. Все, кто может передвигаться, в поле. Лишь кое-где в домах сидят столетние старухи, покачивают колыбели. Да и то по три-четыре колыбели собраны под присмотр одной старухи. Сенокос! Каждая трудовая рука на вес золота.

Луг с травой по колено кажется бескрайним. Где-то далеко-далеко, куда доходит взгляд, он сливается с небом. На скошенном участке дымится, исходит паром огромный котел: в нем варится баранина.

Но до обеда еще далеко. «Хирт-хирт-хирт», — слышит Хасбика такой знакомый звук косы, который навсегда остался в ней памятью о зное, о лете, о счастье. Мужчины идут друг за другом, нога в ногу. Впереди всех Асхабали, отец подруги Хасбики. Он в белой войлочной шляпе и в белой рубашке с подтеками от пота. Рукава, подчеркивающие его черный загар, закатаны выше локтя. За ним — Гаджи: у того вместо шляпы два больших лопуха, сцепленных вместе. Третьим идет отец Хасбики Камал. Он маленького роста, но косой размахивает шире всех. Хасбике немного обидно, что не ее отец идет первым. А за ним — Абдула, самый высокий и худой мужчина в ауле. На голове у него большой носовой платок, в трех местах стянутый узелками. Косит он не так широко, как другие, но зато чисто: место, где прошла его коса, словно бритая голова. Хасбика называет его уважительно — Абдула-даци, потому что за его сына Шапи она засватана.

А ниже, по краю луга, косят женщины, и среди них Хасбика. Платье на ней уже не такое короткое, как в прошлом году. И кос ее уже никто не увидит, они закрыты зеленым платочком. Вот Хасбика чуть отделилась от женщин, сорвала колокольчик. Какая большая у него чашечка и полная росы от вчерашнего дождя. Вполне можно утолить жажду. Хасбика поднесла колокольчик ко рту, закинула голову — на язык ей попали холодные капли.

От аромата трав, от кизячного дыма, от запаха баранины, что варится в котле, у нее слегка кружится голова. И все поет вокруг: поют косы, поют жаворонки, по-своему поют кузнечики, и даже цветы, качаясь на ветру, вливают в этот летний хор свои тихие, почти неслышные песни.

А солнце все выше. Все жарче его лучи. Все суше трава. Женщины то и дело бегают к роднику, смачивают лопухи и кладут на голову. Хочется пить. Хочется есть. Хасбика ждет не дождется, когда кто-нибудь из женщин крикнет: «Бросайте косы. Пора есть».

Но и дождавшись этого сигнала, она не поспешит забросить косу в траву, помня наказ матери: «На работу выходи первой, а есть иди последней».

Вот оставлены косы, вытерты о лопухи руки, разложены в тенечке под деревом немудреные яства. Что может быть слаще этих минут! Вытянуты уставшие ноги. Расслаблена спина. Во всем теле затихающий гуд. Кто-то из мужчин уже вынимает из котла исходящее паром мясо, кто-то из женщин расставляет на траве глиняные кувшины с молоком. Мать Хасбики, окидывая взглядом скошенный луг, говорит со вздохом: «Ох, не дожила до этого времени Зулхишат… Как бы она радовалась!»

И Хасбика смутно вспоминает худенькую бойкую девушку, все время мелькавшую то в одном, то в другом конце аула. Куда ни взгляни — всюду маячит ее красная косынка. «Хочу такую косынку», — хныкала маленькая Хасбика, увидя красный платочек и на своей матери. «Ты будешь носить красный галстук, — утешала ее мать, — и будешь ходить в школу. Обязательно. Вот увидишь!» Помнит Хасбика и тот черный день, который пришел в их аул. Совсем маленькая была, а помнит.

Однажды вечером, когда они сидели у очага, раздалось три выстрела.

«Вай!» — испугалась Хасбика и уцепилась за материн подол. Отец сорвал со стены кинжал и выбежал со двора. Вернулся он вскоре, как-то беспомощно опустился на табурет и сказал глухо: «Зулхишат убили».

На кладбище Зулхишат несли на руках. Тело ее было покрыто красным полотнищем. Концы его развевались на ветру, и казалось, что в воздухе вокруг ее тела пляшет пламя.

Шариатский закон запрещал женщинам провожать умерших на кладбище. Но в этот раз, может быть впервые в жизни, за телом покойной шли и женщины, и дети. Хасбика чувствовала себя счастливой и гордой: ведь ей доверили барабан, и она изо всех сил ударяла палочками по туго натянутой воловьей коже. И эта процессия из мужчин, женщин и детей явственно говорила о том, что в мире что-то сдвинулось, изменилось и к прошлому нет возврата.

Старый мулла с четками в руках попытался преградить им дорогу: «Вы не посмеете похоронить эту безбожницу на мусульманском кладбище. Побойтесь божьей кары». Но его только молча отстранили. И впервые за всю историю аула у могилы не читали молитвы, а произносили горячие и гневные речи. Хасбика, вытянув шею, видела, как ее мать поднялась на свежий холмик, как она долго не могла начать… Но зато потом, набирая силу, все сильнее и увереннее звучал ее голос. Она говорила о том, что Зулхишат была для всех путеводным факелом, вспоминала, как они вместе ходили в ликбез, как Зулхишат, раньше их всех понявшая и принявшая новое, одной из первых вступила в колхоз, как она была для них всех примером в жизни и борьбе. В конце своей речи мать Хасбики поклялась, что они, ее подруги по борьбе, сделают все, чтобы отомстить врагам и продолжить начатое ею дело. Хасбика слушала раскрыв рот. Она многого не понимала, она никогда не слыхала таких слов и представить не могла, что ее мать может говорить так умно и складно. Но вместе со всеми, сжав кулачки, чувствуя, как в ней поднимается странная, недетская сила, шептала: «Клянусь!»

Может быть, с этого дня и кончилось ее детство.

Зулхишат похоронили. Но она продолжала незримо участвовать во всех делах аула, в каждом дерзком начинании, во всех буднях и праздниках. И это не было официальной данью умершей. Вспоминали Зулхишат от всего сердца. Так нечаянно, ненамеренно в день свадьбы, в праздник каахи вдруг вспомнится в семье родной человек, которого нет с нами. «Как бы Зулхишат обрадовалась… А как бы Зулхишат посмотрела на это?» — вдруг скажет кто-то. Ее имя, ее предполагаемое мнение стало как бы мерилом поступков.

Поэтому никто не удивился, когда и теперь, на сенокосе, в короткий перерыв отдыха и обеда мать Хасбики не удерживалась от этого воспоминания. Только все смолкли на минуту. А кто-то потеснился, словно давая Зулхишат место рядом.

Просторен и долог летний день. И все же его не хватает в пору страды.

Возвращались с сенокоса поздно, когда небо, словно не выдерживая тяжести звезд, совсем низко склонялось к земле. Только что скошенный луг казался посеребренным луной, а над полегшей травой еще витал аромат дня и солнца. Кое-где темнели лиловые колокольчики.

Хасбика останавливалась, чтобы в последний раз оглянуться назад, на этот серебряный луг, живой, шевелящийся, дышащий, чтобы унести в себе эту картину, потому что — она уже знала это — ничто не повторяется, и завтра этот же самый луг, и это небо, и эти ручьи у подножия горы будут другими, не такими, как сегодня, сейчас…

«Хасбик, ты что отстаешь?» — окликнула ее мать.

Может быть, это и было то последнее «Хасбик», которое так старается вспомнить теперь старая Хасбика-ада…

В тот поздний вечер, возвращаясь с сенокоса, она краем уха слышала, как женщины говорили о мечети, о том, что пора рассчитаться с религиозными фанатиками, которые одурманивают народ религией и тянут всех назад, к прежней жизни, и что надо сделать в мечети склад зерна. Хасбика улавливала отдельные слова, слышала голос матери, который звучал громче и решительнее остальных. Слышала, но не придавала значения.

Это было время, когда по всей стране прошла волна антирелигиозной борьбы. Закрывались церкви. Сносились кресты. Без надобности разрушались памятники старины. Свой справедливый гнев на прежний строй и старый жизненный уклад, на несправедливость власть имущих люди переносили на ни в чем не повинные памятники зодчества, сделанные руками настоящих мастеров из той же бедноты. Борьба с церковью стала для них частью общенародной классовой борьбы.

88
{"b":"976297","o":1}