Когда же настигла его эта любовь? Когда он впервые заметил, что глаза у нее не такие, как у всех других девчонок аула? А… еще в седьмом классе, в сентябре. Ну да, в сентябре, в первый день после каникул… Все галдели, тормошили друг друга. Конечно, девчонки отдельно, мальчишки отдельно. И конечно, особенно девчоночья группа. Только она стояла в стороне и, сощурившись, смотрела сквозь них…
Шапи так размечтался, что прокатил мимо белого здания больницы.
— Эй, Шапи, куда же ты? Приехали! — снова и снова стучала в окно Мугминат.
Первой из машины вышла Узлипат, поправляя на затылке пучок волос. Она шла так горделиво, словно говорила: «Вот я какая, смотрите на меня, любуйтесь, мне не жалко».
И Шапи, затянувшись кальяном, смотрел и смотрел ей вслед, и ее рука, поднявшаяся, чтобы нажать кнопку звонка, показалась ему вспорхнувшим белым голубем.
VII
ПРАЗДНИК СЕНОКОСА
Ночью старая Аминат никак не могла уснуть. Все ворочалась с боку на бок, как будто лежала на раскаленных углях или ее матрац был набит колючками. Повестка в военкомат, полученная Машидом, не давала ей покоя. Разные мысли и планы, одно дерзновеннее другого, роились в ее голове. «Уговорю Ахмади надеть ордена и пойти к военкому. Пусть тот увидит, что отец мальчика не какой-нибудь трус, отсиживавшийся в тылу, а герой. Нет, лучше сама пойду и скажу: мой сын Ахмади, отец моего внука Машида, потерял на войне зрение. Он совсем слепой, не видит белого света, кто же будет его водить, как не сын. Вай, опять получается нехорошо. Выходит, я как бы стану играть на несчастье сына. Лучше так: дорогой товарищ военком, неужели наша страна станет слабее, если один-единственный человек, мой внук Машид, не пойдет сейчас служить в армию. Я же не говорю, что он вообще отказывается от службы. Он будет служить, обязательно будет, но пусть сначала окончит училище. Ведь петух на его рисунках кукарекает, лиса убегает от охотника, а птица летит как живая. Ведь сейчас, слава аллаху, не война. Если бы война, тогда какой разговор… Сама бы собрала хурджины в дорогу. Ведь каждый знает — в сорок первом году из моей сакли ушли на фронт муж и четверо сыновей. Где могилы двоих, я даже не знаю… Третий вернулся, чтобы умереть на родной земле. А четвертый — он и есть Ахмади — забыл, как выглядит белый свет».
Пока Аминат так размышляла, за окном рассвело. Пора приступать к утренней молитве. Аминат повторила ее слово в слово, как это делала каждый день всю свою жизнь, и только в конце прибавила: «И пусть моего внука Машида освободят от службы в армии, пока он не закончит учебы. Аминь!»
Глядя с крыльца на утренние звезды, постепенно гаснущие в небе, Аминат не без грусти подумала: «Как жаль, что бедным звездам никогда не удастся встретиться с солнцем. Они умирают, прежде чем оно взойдет. Но, может, потому они и горят так ярко, что знают — после них придет солнце. Может, с этой надеждой и умирать не страшно?»
Старуха вздохнула и взяла в руки веник. Но в углу крыльца она наткнулась на гору пшеничных зерен, прикрытую паласом, и вспомнила, что зерно еще не просеяно. «Вах! Видно, никто, кроме меня, не сделает этого! — в сердцах воскликнула она. — У людей хоть одна пчела да носит в дом мед. А у нас обе тащат из дома. Люди уже убрали картошку с поля, а наша так и лежит. Если не уберу, так и останется под снегом. Придется, видно, самой просеять пшеницу».
Говоря так, Аминат взяла сито, бросила в него горсть неочищенных зерен и быстро-быстро завертела сито в руках: мелкое зерно в одну кучку, крупное — в другую. Затем она ссыпала зерно в два мешочка, отнесла их в кладовку и подмела крыльцо.
Покончив с этим делом, старуха взяла кувшин и, как всегда, отправилась к роднику. Но по дороге она что-то вспомнила и, воскликнув: «Вах!» — ударила себя по лбу.
Мысль эта была настолько неприятной, что Аминат даже свернула с дороги и, усевшись в самое укромное местечко, где ее не могли увидеть, стала размышлять: «Как же я пойду сегодня к роднику? Ведь все будут говорить только о своих сыновьях и внуках, которые уходят в армию. Кто что испек… кто что положил в хурджины… Они, конечно, спросят о Машиде. А что я скажу? Что хочу идти к военкому?..»
В это время по другой улице с трубным мычанием прошло стадо коров. Аминат показалось, что в коровьем хоре она различила голос своей Зорьки, и это снова расстроило ее. «Посмотрите на мою невестку, хоть бы раз в жизни проводила корову в стадо. Все надеется на меня или на соседку. А умру я… Разве чужому человеку доверишь хозяйство?.. Нет, все пойдет по ветру. А ведь не скажешь, что ленивая. Фотокарточка ее всегда висит на доске Почета. Но к домашнему хозяйству не лежит у нее душа». Аминат глубоко вздохнула и поняла, что ей ни в коем случае нельзя умирать, — иначе что будет с Зорькой, что станется с Машидом?
Солнечный луч вспыхнул на медном кувшине Аминат, и она залюбовалась его рисунком. На медном боку была изображена корова, точно такая как Зорька: рога лихо закручены, шерсть лоснится, а вымя тугое, полное молока, так и горят руки подоить. Кувшин этот смастерил Шапи, а рисунок сделал Машид, и сердце Аминат переполнилось гордостью за внуков. Впервые за эти дни в ней шевельнулось сомнение: а может, Машиду и необязательно учиться? Вот Шапи… только восемь классов закончил, а какой мастер, второго такого, пожалуй, не сыщешь во всем Дагестане. Так, по крайней мере, хотелось думать Аминат. «Может, и на невестку я нападаю зря? Легко ли ей со слепым? А ведь ни разу Аминат не услышала от нее резкого слова. Всегда ласковая, уважительная… Если бы не она, что стало бы с ее Ахмади!.. Аймисей дала ему все — и тепло семейного очага, и материнскую заботу… Может, потому Аймисей и пошла каменщицей на стройку, чтобы быть с ним рядом, присматривать за ним, помогать ему. А она-то, старая, еще жалуется на невестку, гневит аллаха. А если аллах услышит да в наказание возьмет и отнимет последнего сына?» И Аминат, содрогнувшись от этой мысли, стала горячо молиться.
«Но как же быть с водой? И к роднику идти нельзя… И… не возвращаться же домой с пустым кувшином?» Поразмыслив, Аминат решила пойти к озеру.
Горное озеро! Стиснутое голыми скалами, оно похоже на голубую чашу, позолоченную червонным солнцем. Нельзя представить аул Струна без этого озера. Сюда приходят на водопой стада и табуны. Здесь с визгом купается детвора. В теплые солнечные дни его берег полон саргасами с бельем.
Аминат редко ходила сюда по воду. Но она любила забредать на озеро просто так, особенно летними сумерками. Присев у самой воды, она окунала ноги в прохладную, освежающую синеву и смотрела, как озеро постепенно становится зеркалом звездного неба и… зеркалом ее души, размягченной тишиной и покоем.
И сейчас, когда за поворотом скалы блеснуло живое ярко-синее око озера, Аминат не могла удержаться от восклицания: «Машааллах! Сколько красоты в этом мире! Да из-за одного этого надо всю жизнь благодарить судьбу. Алхамдулиллах, ничего мне не надо больше, только продли мои дни, чтобы я могла как можно дольше любоваться этой красотой».
Аминат сбросила легкие тапочки, надетые на босу ногу, и, закатав выше колен выцветшие сатиновые штаны, вошла в воду. Но тут же, задрожав от ледяного холода, выскочила обратно. «Ай, я, глупая, забыла, что утренняя вода не то что вечерняя».
Однако прозрачная свежесть озера так манила ее, что, погревшись на солнышке, она сделала новую попытку; на этот раз вода показалась менее холодной. Побродив немного вдоль берега, Аминат вышла из воды, села на камень и задумалась.
«Милое озеро, — словно к родному человеку мысленно обратилась она к нему, — ты помнишь меня совсем девчонкой. Ты свидетель всей моей жизни. А помнишь, озеро, как я полюбила в первый и последний раз? Мне тогда еще и шестнадцати не было. Сначала я влюбилась в его голос, а потом уже в него самого. А как он пел! Словно сто серебряных палочек ударяло в медный диск солнца. А помнишь, озеро, какой у меня был дом? Словно ласточкино гнездо, полное птенцов. А помнишь, как я плакала на твоем берегу, когда родители Байсунгура закрыли перед нами ворота и даже не признали своего внука, нашего первенца Алибулата? Они не могли простить сыну, что он женился на женщине, которая пренебрегла законами шариата и ушла от живого мужа к другому. Тогда, взяв на руки сына, Байсунгур постучался в дом своего дяди. Но и тот, не сказав ни слова, захлопнул перед нами дверь. Мы шли по аулу, а вслед нам кричали со всех крыш: «Посмотрите на эту женщину, она ушла от живого мужа к другому!», «Вот идет вероотступница!», «Вот увидите, они накличут беду на наш аул!» Эти слова застревали у меня в сердце как пули. А Байсунгур, словно дразня людей, подбрасывал на руках сына и шептал ему: «В одно ухо впускай, а в другое выпускай. Они сами не знают, что говорят. Их веками запугивали шариатом. Но теперь все будет по-другому. Начинается новая жизнь». Наконец мы пришли в саклю на самом краю аула. О, какой убогой была эта сакля! Даже без ворот. Только калитка, сплетенная из прутьев. Когда мы, согнувшись, вошли внутрь, я даже сначала не поняла, где мы — в кладовке или в хлеву… По-черному топился очаг. На дощатом столе — слабый свет чираха. Но так сладко и знакомо запахло старым залежавшимся салом, растопленным в чирахе, что я заплакала.