Неизвестно, сколько бы это продолжалось, если бы неожиданно на крыльце не появилась Умужат.
— Ты что это лежишь? — спросила она и потянула Ахмади за плечо. — Нам сейчас не лежать надо, а втрое больше работать, чтобы общими силами одолеть врага.
Умужат старалась казаться бодрой. Но Ахмади видел, как осунулось ее лицо, какие темные тени залегли под глазами. Она сняла с гвоздя крынку и ушла в хлев. Ахмади услышал знакомый с детства звук молочных струй, ударяющих о глиняное дно. Две ласточки, доверчиво прочертив над ним круг и почти касаясь крылами его волос, пропели свою нехитрую песенку. Они спешили в гнездо, прилепившееся к карнизу веранды.
И домашний, такой уютный звук молочных струй, и весеннее ласковое щебетанье ласточек подействовали на Ахмади так, что он снова поверил в возможность жизни и счастья. «И правда, чего это я разлегся, — набросился он на себя. — Подумаешь, война… Неужели столько храбрецов не поборют какую-то немчуру! Да наши мужчины, может, и до фронта доехать не успеют, как немца уже погонят. Даже жаль, если нашим совсем не удастся повоевать. Выходит, зря они натачивали свои кинжалы».
Эти мысли так ободрили Ахмади, что он, посвистывая ласточкам, стал весело плескать на себя воду. Вода, принявшая в себя холод ночных звезд, влажные туманы рассвета, влила в него свежесть и бодрость.
Чувствуя себя как бы вновь родившимся в это ясное и чистое утро, Ахмади открыл ворота и погнал корову в стадо.
Он был не единственным, кто опоздал в это утро. Многие только еще открывали ворота, вяло и сонно приветствуя друг друга.
— Ты не знаешь, в какую сторону пошло стадо? — нагнала его Патасултан.
Ахмади покачал головой и сказал:
— Давайте я возьму и вашу корову.
— Спасибо, Ахмади! — обрадовалась Патасултан, но даже ее радость была какой-то вялой. — Стадо не могло уйти далеко, ведь Омар тоже ушел на фронт. А коров погнал его отец, он ведь совсем старый и хромой.
Скоро еще одна хозяйка доверила ему свою корову. За ней вторая, третья. Словом, когда Ахмади вышел из аула, он гнал в горы почти треть аульского стада.
Без труда догнав хромого пастуха и присоединив к его стаду свое, Ахмади уже хотел повернуть обратно в аул. Но взгляд его нечаянно упал на вершину горы, где между выступами скал клубился то ли дым, то ли туман… Там был аул Загадка. Ахмади встрепенулся, горячая волна прилила к сердцу. Его любовь, как бы загнанная глубоко внутрь, оттесненная событиями вчерашнего дня, вспыхнула в нем с новой силой.
Подумать только, ведь он не видел ее целых полсуток. Он даже не помнит, была ли она на проводах. Он не только не видел ее на гумне, а даже почти забыл о ней. Нет, не то чтобы забыл — она постоянно была с ним, в нем, частью его существа, — а как бы отключился от нее, как за последние полсуток отключился и от самого себя. При мысли о ней тяжесть, лежащая у него на сердце, растаяла, улетучилась, как дымок в небе.
Скорее бежать к ней, перемахнуть через ограду, бросить в окно камешком и увидеть ее лицо, счастливо и удивленно просиявшее ему навстречу.
«Конечно, все уже ушли на работу. Только дедушка Хирач на крыльце по-прежнему выстругивает свои ложки».
Но каково же было удивление Ахмади, когда он не увидел старика на крыльце. Из трубы не поднимался дым. Из окон не доносилось ни звука. И вообще дом напоминал заброшенное птичье гнездо.
Тяжелое предчувствие кольнуло юношу; он, уже позабыв об осторожности, хотел открыть ворота, как услышал неподалеку стук молотка и, обернувшись, увидел Хирача, который на этот раз орудовал не ножом по дереву, а молотком по камню.
Но руки, в которых он сжимал молоток, посинели от вздувшихся вен, и удары получались слабыми и нечеткими.
— Асаламалейкум! — подошел к нему Ахмади.
— Ваалейкум салам! — ответил старик и, положив молоток на камень, протянул юноше руку. Голос у него был словно у петуха, который поперхнулся колосом. — Что-то я не узнаю тебя, сынок, — проговорил он виновато, вытирая тыльной стороной руки слезящиеся глаза с покрасневшими веками.
— Меня звать Ахмади. Я из аула Струна.
— Вах! Вах! Вах! — трижды повторил старик и вытер руки о галифе. — Пойдем, сынок, в дом. Мы всегда рады гостю. А ты из какого будешь тухума? Молодых-то я теперь никого не знаю, растут, как трава на помете.
— Я из тухума Байсунгуровых, — отвечал Ахмади. — И отца моего зовут Байсунгур. Не надо, дедушка, из-за меня бросать работу. Давай я лучше тебе помогу.
— Какая это работа… Так… чтобы душу отвести… — сказал старик. — Позавчера мой сын Магомед сломал тут немного забор, хотел за счет нашего двора расширить улицу, а теперь вот мне приходится заканчивать. — Старик сел на камень и, вытащив из кармана грязный, засаленный мешочек с протертой вышивкой, высыпал на ладонь сухой размельченный кукурузный лист и не спеша стал закручивать кальян. Но не успел сделать даже одной затяжки, как на дорожке появилась женщина. Она была очень взволнована. Бордовое гурмендо сползло с головы. Одна рука размахивала серпом, а другая веревкой, которой женщины связывают сено.
— Чтоб лопнули мои глаза! Чтоб оглохли мои уши! — кричала женщина, приближаясь к ним. — Мало того, что я проводила на фронт мужа и сына, так еще дочка сбежала. Что ты наделала, Аймисей! Нет, лучше мне умереть!
И женщина, отбросив серп и веревку, схватилась руками за голову и закачалась из стороны в сторону.
Только теперь до Ахмади дошел смысл ее слов.
Аймисей убежала! Куда? Почему? Значит, ее нет в этом доме, в этом ауле! И, может быть, он никогда уже не увидит ее!
Женщина стихла так же внезапно, как и раскричалась.
— Вот, оставила записку, — беспомощно и тихо сказала она и разжала вспотевшую ладонь, в которой лежала скомканная бумажка.
Ахмади схватил ее, развернул и стал читать вслух.
«Мама, родная, — писала Аймисей своим круглым детским почерком, — прости меня и не сердись, но иначе я не могла. Я хочу воевать вместе с отцом и братом. Береги себя и дедушку. Целую крепко. Твоя дочь Аймисей».
Все молчали, сраженные простыми словами этой записки.
— Ну что же, — наконец произнес Хирач, и голос его прозвучал глухо, словно из подземелья. — Разве птичку, упорхнувшую из гнезда, вернешь? Пусть воюет. Значит, такова воля аллаха!
— Как это — пусть воюет! — снова закричала мать Аймисей. — Опомнись, что ты говоришь, дед! Где это ты видел, чтобы девушки воевали!
— Видел, — сказал Хирач. — В тяжелые для родины дни горянки не раз проявили себя как героини. Аймисей не могла поступить иначе, ведь она женщина нашего рода. Она третья Аймисей. А две, в чью честь она носит это имя, погибли на войне. Одна из них была совсем девочка, лет пятнадцати, не больше. Когда под натиском врага все мужчины нашего аула погибли или ушли в горы, забрав с собой стариков, женщин и детей, две женщины спрятались в пещере и встретили врагов градом камней — это были семидесятилетняя старуха и пятнадцатилетняя девочка по имени Аймисей.
Хирач уронил на грудь свою седую голову и замолк, словно уснул.
Мать Аймисей, плача и причитая, ушла в дом.
И Ахмади уже хотел незаметно удалиться, чтобы не тревожить раны этих людей, как увидел, что по щеке старика, по темной, как старое дерево, борозде морщины сползла слеза, тяжелая и крупная, словно дробь.
— Прости меня, сынок, за мою слабость, — глухо проговорил старик. — Старость — жестокая вещь. Бывало, ничто не могло вышибить слезу из Хирача. Три войны прошел. Тело мое в шрамах, как залатанный бурдюк. Да и руки стали дрожать, — и старик, вытянув руки, с недоумением уставился на свои мелко подрагивающие пальцы. — Прости, что не принимаем тебя, как положено в горах. Но ты сам видишь… Видно, суждено мне испытать еще и это горе. Мне бы, старому, догадаться, что не зря вчера она повела меня к роднику Аймисей…
— А что, дедушка, есть такой родник? — спросил Ахмади.
— Ну да. Видишь во-он ту вершину? Это самая высокая точка нашего аула, там и родник.