В этот ясный полдень весны она, как всегда, пришла к семи родникам. Но… услышала только жаворонка. «Ишь заливается, — подумала она с досадой. — А другим и рта не дает раскрыть». Но в тот же миг словно кто-то ударил по медному диску солнца. Солнце рассыпалось на лучи, тишина — на звуки.
Она бы подумала, что это поет сама природа, если бы не уловила слов песни, от которых у нее сжалось сердце.
Сколько смелых джигитов
Осталось в далеких полях,
Сколько в саклях папах
Одиноко висят на гвоздях…
[5] Аминат привстала на цыпочки и вытянула шею. Но, кроме белых вершин да серых утесов, ничего не увидела. А голос становился все громче, все ближе, и Аминат побежала ему навстречу, не разбирая дороги. Ноги ее спотыкались о камни, колючие кусты хватали ее за подол, словно пытались удержать. Но она ничего не замечала.
И вдруг она вскрикнула: «Вах!» — и растянулась на тропинке. И хотя от боли у нее потемнело в глазах, она сразу почувствовала: в мире что-то изменилось, и поняла, что это смолкла песня.
Каково же было ее удивление, когда из-за скалы вышел парень и направился к ней.
У него было лицо цвета меди (видно, успел обгореть на весеннем солнце), брови — словно завитки андийской шубы, а нос кривой и острый, как меч. И только губы на этом грубоватом лице были по-детски пухлыми, добрыми и влажно блестели, словно парень только что напился воды из родника.
— За тобой что, волки гнались? — спросил он насмешливо.
— А разве здесь бывают волки? — испугалась Аминат.
— Конечно. Раз есть ягнята, значит, должны быть и волки, — при этом он посмотрел на нее с такой шутливой выразительностью, что она решила обидеться. — Ладно, не дуйся, — видя, что девушка отвернулась, миролюбиво предложил парень. Он поискал глазами вокруг и, сорвав большой лист подорожника, приложил к ее коленке.
— Ты не знаешь, кто это здесь так красиво поет? — спросила Аминат, проникаясь к нему доверием.
— Может, птица? — И парень, вскинув голову, свистнул, словно вызывая птицу.
— Да нет, — возразила Аминат. — Я каждый день сюда прихожу… слушать. А ты давно здесь?
— Я всегда здесь.
— Значит, ты чабан?..
— Ну да!
— Я пойду… — смутилась Аминат.
— Приходи завтра, вместе поищем певца! — крикнул ей вдогонку Байсунгур.
Забыв про ушибленную ногу, она весело бежала вниз по легкой крутой тропинке и вдруг вздрогнула, застыла…
Словно дразня ее, совсем близко зазвенел тот же голос:
Беленький ягненок мой
С синевою на груди,
Я тебя растил, берег,
Нес под шубой по степи,
Заметая снег полой.
Беленький ягненок мой
С синевою на груди,
Я тебя растил, берег,
Но достался ты не мне.
Аминат обернулась. Ее новый знакомый стоял на скале и заливался как жаворонок. Нет, лучше, в сто раз лучше жаворонка.
— Так это ты! — восторженно вскрикнула Аминат и тут же встрепенулась как птица: — Вай, где же мой кувшин? Наверное, забыла у родника. А вдруг потеряла? Ну и попадет мне тогда от матери… Очень тебя прошу, — взмолилась Аминат, — не пой больше, а то я не могу уйти.
— А может, я не хочу, чтобы ты уходила, — ответил Байсунгур. Сколько он себя помнил, ни один человек не говорил ему, что он красиво поет. Ее искреннее восхищение, ее восторженные, круглые, как у совенка, глаза, ее рот, удивленно раскрытый, словно у птенца, что вывалился из гнезда, — все это тронуло Байсунгура. Он почувствовал признательность к ней. И еще… привыкший к одиночеству, никогда не тяготившийся им, он вдруг впервые почти со страхом подумал: «Вот сейчас она уйдет, и я снова останусь один». И потому, не обращая внимания на ее просьбу, он пел и пел:
О голубка на скале
В оперенье золотом!
Что отдать мне за тебя
Своенравному отцу?
Но Аминат все-таки убежала. И сразу в горах стало пусто и скучно.
Байсунгур почувствовал жажду и склонился над родником. И вдруг застыл, пораженный собственным отражением. Таким оно было мужественным и нежным одновременно, что Байсунгур поразился: «Неужели это я? Что со мной? Почему прежде я никогда не думал, красив я или нет, да и вообще не замечал своего отражения?»
А в это время Аминат, подбегая к семи родникам, где она надеялась найти свой кувшин, увидела, что от семи родников поднимаются в небо семь струн. Они горели, переливались на солнце, словно перья жар-птицы. И еще Аминат услышала в воздухе тонкий серебряный звон, как будто чья-то невидимая рука нежно касалась этих струн.
Сколько раз прежде Аминат прибегала сюда, к этим родникам! За водой, за песней и… в тайной надежде увидеть эти сверкающие струны. Но ей никогда это не удавалось. В ауле говорили, что они открываются только влюбленным.
— Где ты пропадала? — набросилась на нее мать, как только она открыла ворота. — Скорее переодевайся…
Аминат вошла в комнату и увидела на наре желтое атласное платье и белый шелковый платок — тастар. Уже несколько лет они лежали в сундуке, дожидаясь своего часа.
— Вот, доченька, — ласково сказала мать, протягивая ей платье, — кажется, и на наше крыльцо счастье уронило свой луч. Наконец-то аллах услышал мои мольбы и сжалился над нами. Доченька! — голос матери звучал торжественно. — Тебе выпало такое счастье, — и мать заплакала, — тебя засватал дибир Халик.
— Дибир Халик! — вскрикнула Аминат и сейчас же увидела, как хромой старик, задыхаясь, поднимается по крутой улице к своему большому каменному дому — единственному двухэтажному дому в ауле. Аминат почему-то всегда побаивалась этого старика — его толстой палки с медным набалдашником, его хромой ноги, которую он как-то странно, не сгибая, выкидывал вперед, а в особенности его маленьких колючих глаз и хищного, как у орла, носа. И потому Аминат старалась не попадаться ему на глаза. Год назад он овдовел, Аминат помнила пышные похороны — его третья жена умерла от какой-то непонятной болезни. — Мама, — отшатнулась от матери Аминат, — но он же старик! Он даже старше моего отца!
— Не глупи, дочь. Если мужчины всего нашего аула — скалы, то дибир Халик среди них — гора. Если они журавли, то он среди них горный орел. А если они ослы, то он конь с золотой гривой. Мукрижат, дай ей аллах на том свете самый сочный уголок рая, жила за его спиной, как в подоле солнца. И ты так будешь жить — одна рука в масле, другая в меду.
В это время открылись ворота и во двор степенно и важно вошли белобородые старики.
Мать оставила Аминат и бросилась навстречу дорогим гостям.
Ярко пылал огонь в очаге. Пахло сушеным курдюком и свежим мясом. Из погреба достали два огромных кувшина с пенящейся бузой: на глиняных вспотевших боках, как бисер, переливались капли влаги. Долго сидели гости, разомлев от тепла, отяжелев от съеденных яств.
И когда они, как свечи, зажглись от выпитой бузы огнем молодости, мать привела к ним Аминат, заплаканную, осунувшуюся. Ее посадили в угол. И самый почтенный старец обернулся к ней:
— Дочь Макашарифа, Аминат, — торжественно и в то же время ласково обратился он к ней, — по велению шариата, по закону Магомеда, скажи, согласна ли ты выйти замуж за дибира Халика, сына Аминулы? За свое согласие ты получишь три рубля чистым серебром.
Аминат молчала.
— Дочь Макашарифа, Аминат, по велению шариата, по закону Магомеда, скажи, согласна ли ты выйти замуж за дибира Халика, сына Аминулы? За свое согласие ты получишь три рубля чистым серебром, — повторил он, нисколько не смущаясь ее молчанием. Ведь по правилам приличия девушка не должна сразу соглашаться. А то получилось бы, будто она очень уж спешит выйти замуж. «Видно, «да» было привязано к ее губам», — в таких случаях говорили про невесту.